Документально известно, что самого Кутузова в июле-августе в Царском Селе (и, по всей вероятности, в России) ещё не было. На учёт по месту учёбы он встал лишь 19 сентября 1906 года, а днем позже, 20 сентября, возобновляет прописку по месту жительства (оба документа, как положено, явлены в его студенческом «Деле»). Так что источником происшедшего между Ахматовой и Штейном конфликта могли стать только некие слухи, касающиеся доблестного сотрудника «Красного Креста». А с появлением Кутузова в Царском слухи эти, очевидно, полностью подтвердились («После Валиных писем я переношу такие <сердечные> припадки, что иногда кажется, что уже кончаюсь»), и Ахматовой оставалось только признать себя «в тысячу раз более виновной» в летней размолвке, чем осведомлённый доброжелатель-Штейн. О прибытии «королевича» речи больше нет: «Мой дорогой Сергей Владимирович, совсем больна, но села писать Вам по очень важному делу: я хочу ехать на Рожество[303]
в Петербург. Это невозможно, во-первых, потому, что денег нет, а во-вторых, потому, что папа не захочет этого. Ни в том, ни в другом Вы помочь мне не можете, но дело не в этом. Напишите мне, пожалуйста, тотчас же по получению этого письма, будет ли Кутузов на Рождестве в Петербурге. Если нет, то я остаюсь со спокойной душой, но если он никуда не едет, то я поеду. От мысли, что моя поездка может не состояться, я заболела (чудное средство добиться чего-нибудь), у меня жар, сердцебиение, невыносимые головные боли. Такой страшной Вы меня никогда не видели».Между тем, несмотря на болезнь и слёзы, утонченно-невесомый облик былой царскосёлки – в сочетании с недоброй молвой, бегущей, как известно, по пятам, – возымел действие не только на одноклассниц Ахматовой. «Кузен Демьяновский объясняется в любви каждые пять минут…, – приписывает она. – Что мне делать?» Из сказанного можно заключить, что предложения руки и сердца в объяснении пылкого кузена отнюдь не содержалось. Перемерявшая за свою короткую и несчастливую юность, кажется, все скандальные женские роли, созданные классической отечественной словесностью, Ахматова стремительно приближалась к новому амплуа:
Вещь… да, вещь! Они правы, я вещь, а не человек. Я сейчас убедилась в том, я испытала себя… я вещь! Наконец слово для меня найдено, вы нашли его…
Ближе к Рождеству (на которое она, конечно, никуда из Киева не поехала), действительно, разыгралась история, заставляющая вспомнить соответствующие сцены «Бесприданницы». «Есть у меня кузен Саша, – в отчаянии сообщает она в очередном письме Штейну. – Он был товарищем прокурора, теперь вышел в отставку и живёт в эту зиму в Ницце. Ко мне этот человек относится дивно, так что я сама была поражена, но дядя Вакар его ненавидит, и я была, право, мученицей из-за Саши». Сочувствие в этой странной родственной сцене, по-видимому, должно быть всё-таки на стороне деспотичного дядюшки Вакара. Ибо если «дивный» товарищ прокурора в отставке внезапно предложил едва встреченной им шестнадцатилетней племяннице прокатиться в Ниццу (а, судя по реакции «поражённой» Ахматовой, дело было именно так), то очень трудно не заподозрить здесь специфическую интонацию Мокия Пармёныча Кнурова, также большого любителя путешествий вдвоём:
Лариса Дмитриевна, выслушайте меня и не обижайтесь! У меня и в помышлении нет вас обидеть. Я только желаю вам добра и счастья, чего вы вполне заслуживаете. Не угодно ли вам ехать со мной в Париж на выставку?.. Стыда не бойтесь, осуждений не будет. Есть границы, за которые осуждение не переходит: я могу предложить вам такое громадное содержание, что самые злые критики чужой нравственности должны будут замолчать и разинуть рты от удивления. Я бы ни на одну минуту не задумался предложить вам руку, но я женат. Вы расстроены, я не смею торопить вас ответом. Подумайте! Если вам будет угодно благосклонно принять моё предложение, известите меня, и с той минуты я сделаюсь вашим самым преданным слугой и самым точным исполнителем всех ваших желаний и даже капризов, как бы они странны и дороги ни были.