Она до последнего оставалась на Дартмут-сквер. Утром и вечером с ней находилась сиделка. Мы пообещали ей, что, когда настанет необходимость, наймем медсестру из хосписа. Я не знала, как долго она протянет, и не хотела, пока она жива, упустить ни дня. Ей не нравились обои, и я дала слово, что при первой возможности покрашу в ее спальне стены. Она раскладывала по кровати карточки с образцами: «Белая кость», «Белый хлопок», «Парусина». Мне хотелось сказать: «Они же все просто белые!» Но она продолжала их рассматривать. Проводила пальцем то по одной карточке, то по другой и просила принести образцы побольше. Она не забывала о своей просьбе и на следующий день ее повторяла. Я покрасила несколько дощечек и расставила их по комнате. Она хотела подобрать самый чистый белый цвет, а это означало, что выбор и крайне узок, и бесконечно широк. «Белая кость» или «Парусина»? Солнечный луч, упав на ковер, медленно поползет по стене. Что может быть важнее?
Оставалось ее тело, требовавшее ухода. Я поражалась, с какой легкостью ее кости сдались и перестали держать обвисшую плоть. Зато прониклась уважением к суставам, которые не позволяли всей конструкции окончательно развалиться.
Ничего приятного во всех этих процедурах не было, и меня саму удивляло, что я испытывала благодарность. Конечно, я ее любила, и это играло свою роль, когда я ее обтирала, мыла и успокаивала, но ведь есть такие, кто делает то же самое для чужих людей, и делает хорошо. Я готовилась к отвращению, а чувствовала только, что все делаю как надо. Пытаясь подобрать к этому чувству слово, я, как ни странно, остановилась на «почтительности». Когда я натирала ее ноги кремом, поднимала ее с постели и усаживала на горшок, а то и занималась чем похуже, на меня снисходило умиротворение.
Труднее всего было отходить от нее на кухню за чашкой чая: я быстро кидала в чашку пакетик, хватала чайник. И почти невозможно – отлучиться в аптеку, пополнить запас одноразовых перчаток и влажных салфеток, купить еще пачку ватных палочек, какими умирающим смачивают губы. Ее язык жаждал воды, но желудок ее уже не принимал. «Как мы сегодня?» – спросил, наклонившись к ней, врач. Она открыла глаза, и я прочитала в них жгучее желание прожить еще хотя бы час, хотя бы день. Кэтрин О’Делл уходила в никуда. Она была здесь, вся, целиком. Была собой.
Пережить последующее оказалось проще. Она умерла, и мне стало не за кого зацепиться. Когда это случилось, я была дома одна. Паузы между вдохами делались все продолжительнее, и одна из них затянулась навсегда.
Я долго сидела рядом с ней. В голове не было ни одной мысли. Абсолютная тишина.
Внезапно у меня скрутило от голода живот. Я встала и вышла за дверь. Странно было думать, что теперь это проще простого. На кухню я шла с новым ощущением легкости, потому что впервые за долгие недели смогла отойти от ее постели. Могла ходить из комнаты в комнату. Я никому не спешила сообщить, что она умерла, – не знала, как об этом сказать; никому не звонила, набрала только номер, который мне дали в хосписе. Кэтрин умерла воскресным вечером в банковские каникулы, и врача, чтобы засвидетельствовал смерть, пришлось ждать долго. Она много часов лежала в восхитительной тишине. Я понимала, что это горе. В ком-то мертвое тело вызывает ужас, кого-то оскорбляет своим видом, но мне любимые останки матери служили утешением, потому что я знала, что ее там нет. Она была не здесь.
Немного о похоронах. Мать часто на них бывала и хорошо знала, как все должно быть организовано. Она бы оценила скопление народу в церкви, украшенной в тот весенний день ветками вишни в цвету («как по-японски», перешептывались между собой актеры). Все пришли в черном. Детей, к сожалению, было мало, зато хор состоял из одних детей, и в честь нее они пели на ирландском – ей бы понравилось. Было много врачей. Несколько юристов. Пара медсестер из Центральной психиатрической больницы. Были представлены все профессии, и это ей тоже понравилось бы. В те времена – шел 1986 год – в Дублине по-прежнему устраивали пышные похороны. Даже те, кто не знал ее лично, пришли оплакать кончину моей матери как родной. Против такой принадлежности людям, особенно дублинцам, она не возражала бы. И мы устроили им неплохое представление.
Театральные похороны сами по себе – отличная штука. Все красиво одеты, и все выглядят убитыми. Сплошные рыдания, и никто не фальшивит. Актеры всю жизнь подсматривают, стараясь запомнить, как другие проявляют свою печаль, и воспроизводят ее со всей щедростью, потому что никто ведь не плачет в одиночку. Общие слезы взывают к справедливости и высвобождают целительную энергию толпы. Мою мать в последний путь проводили прекрасно. Не по шаблону, искренне. Явились все дублинские актеры, кое-кто даже специально прилетел на похороны из другого города. Они не боялись занимать в церкви передние скамьи и петь гимны.
«Ве-е-ера на-а-ших отцо-о-ов, ве-ра святая».