Бабушку и тетю он видел только на фотографии, где они вместе – красивые. Тетя, насколько он понимал, точно красивая, с короткими, но густыми и черными, как смоль, волосами, большими, широко раскрытыми глазами под длинными ресницами, как-то очень естественно и задушевно склонившая голову к лицу бабушки. Но и бабушка тоже казалась красивой. Гордая, почти величественная, в белой накрахмаленной блузке с отложным воротничком. Строгая.
На Лазаря Гриша смотрел с восхищенным почтением, а тот, седой, благообразный, с темными внимательными глазами, в распахнутой у ворота клетчатой рубашке (лето было), об этом гетто вспоминал как о чем-то самом обычном: ну да, расстреливали, ну да, страшновато… Вроде никакого героизма, никакого особого мужества, вообще ничего особенного…
Гриша же так и остался при своей случайной (или неслучайной) ассоциации – холодная ясность отчаянья.
Теперь же его душила обида – непонятно на кого и за что…
Поэтому когда между палатками появился маленький белобрысый мальчуган в черных трусах, смуглокожий, с двумя зажатыми в руках яблоками, одно из которых он со смаком откусывал, впиваясь крепкими белыми зубами в зеленую плоть и с любопытством поглядывая на Гришу, тот – из своей покинутости – чуть ли не просительно окликнул его:
– Мальчик, а мальчик?.. – и не знал что дальше.
– Я не мальчик, – с достоинством отвечал паренек, вгрызаясь в яблоко.
– А кто же ты? – озадаченно спросил Гриша, все еще там, в своем пребывая.
– Вова… – строго произнес пацан, но тут же, смягчившись, протянул ему яблоко: –Хочешь?
– Спасибо, – Гриша был тронут. Он так же залихватски, как и мальчуган, откусил и невольно сморщился: кислое яблоко, незрелое.
Однако почему-то именно ощущение кислоты вернуло его в нормальное состояние. Живет же вот мальчик Вова, ест себе кислые яблоки, ходит почти голышом и в ус себе не дует. А главное, ему абсолютно все равно, кто такой Гриша – еврей или якут, и яблоками он его угощает просто так, от доброты душевной.
– Хочешь, могу еще принести? – предложил мальчуган.
– А меня Гришей зовут, – сказал Гриша и добавил: – Яблоки – это просто замечательно.
– У меня их полно, – гордо произнес Вова, и не успел Гриша глазом моргнуть, как парнишка рванул по проселку, только босые пятки замелькали.
Имел он право брать череп или не имел, плевать ему было на это. Этих черепов навалом – в каждой могиле на захоронении находили. Просто Сонька с Артемом хотели показать свою власть, вот и все. А Роберту бы черепок очень даже пригодился, поскольку из него можно было сделать пепельницу, кружку или просто поставить на стол как сувенир, клево бы было. Он видел в каком-то фильме или на картине. Так сказать, мементо мори.
Мементо… А что мементо? Помни не помни, все равно конец один. Да и как это – помни? Разве можно помнить то, что не пережил сам? Из близких у Роберта умер только дед, старый, могучий, как дуб. Но он действительно был старый, около девяноста. Дед, правда, даже почти не болел, а умер внезапно, копая грядку у себя на даче в Кратове. Все говорили: хорошая смерть.
Хорошая…
То есть что не болел, не лежал парализованный, не надо было за ним ухаживать, за беспомощным, вызывать поминутно «скорую», подносить судно. Если что и страшило, так это болезнь и боль. Боль – потому что больно, а болезнь – потому что беспомощность. Ты уже не ты фактически, если болен. Вещь. Бревно. Какая это жизнь, если болезнь? Не случайно спартанцы слабых младенцев скидывали со скалы. Жизнь дана однажды, и надо жить, а не влачить жалкое существование. Он бы снова ввел такой обычай. Если бы он, Роберт, заболел серьезно, то, не исключено, сам бы все решил для себя. Чем тянуть, лучше сразу.
Однажды у него вспух какой-то непонятный желвак на ноге, прямо на ляжке, на ровном месте. Роберт знал, что при раке бывают опухоли, и страшно встревожился. Стянув штаны, подолгу рассматривал вздутие, осторожно ощупывал, даже пытался давить. Поначалу было довольно больно и вокруг покраснение, а сам желвак такого же обычного цвета, как кожа, разве чуть побледней. А потом боль исчезла, но желвак остался, стал твердым и совершенно нечувствительным, – Роберт даже пытался колоть его иголкой, не сильно, чтобы удостовериться. Он долго маялся в неведении, что же это может быть и чем ему грозит. Каждый день, рассматривая припухлость, искал каких-либо изменений в лучшую или худшую сторону – с тайной надеждой, что все-таки в лучшую, то есть что проходит. И даже казалось, что именно так, что стал чуть-чуть поменьше, но скорей всего это было иллюзией, желвак каким был, таким и оставался – круглый, аккуратный, гладкий, крепкий, как будто под кожу закатился шарик для пингпонга.
Что это было?