Внутреннее беспокойство толкнуло его к практикам, больше соответствовавшим старой, испорченной вере Рима, нежели чистому свету церкви, в которой он был рожден и воспитан. В тайном чулане, запертом на ключ, хранилась окровавленная плеть. И часто этот протестантский и пуританский богослов хлестал ею собственные плечи, горько смеясь над собой в процессе и наказывая себя еще безжалостней за свой горький смех. Он привык, так же как и многие иные благочестивые пуритане, поститься – однако, в отличие от них, не для того, чтобы очистить тело и стать лучшим проводником божественного света, – со всей строгостью, пока колени не начинали дрожать от слабости. Пост был для него актом покаяния. Он проводил бдения, ночь за ночью, иногда в полной темноте, иногда при слабом свете ламы, а порой вглядываясь в собственное лицо в зеркале при самом ярком свете, который мог на себя навести. И подобным образом он постоянно проводил самонаблюдения, которыми мучился, но не мог очистить себя. В длительных бдениях разум его зачастую работал быстрее и видения словно летели перед ним, некоторые неразборчиво, слабо светясь собственным светом в дальнем сумраке комнаты, некоторые более ясно и совсем рядом с ним, в зеркале. Вот являлась толпа дьявольских форм, которые ухмылялись и насмехались над бледным священником, маня его за собой; вот группа сияющих ангелов, тяжело, словно под бременем печали, взлетавших вверх, но становившихся все более эфемерными в отдалении. Затем являлись почившие друзья его юности и его седобородый отец, который хмурился, как святой, и мать, которая отворачивалась, проходя мимо Призраком матери – эфемерной фантазией о матери, – и все же, мне кажется, она могла бы бросить полный сожаления взгляд на своего сына! А вот по комнате, которую призрачные мысли делали еще мрачнее, скользила Эстер Принн с маленькой Перл в алом платьице и указывала пальцем вначале на алую букву на своей груди, а затем на грудь самого священника.
Ни одному из этих видений не удавалось полностью его обмануть. В любой момент усилием воли он мог увидеть материальное сквозь их туманную эфемерность и убедить себя, что они по природе своей не осязаемы, как вот тот стол из резного дуба или большой квадратный том откровений, в кожаном переплете с бронзовыми застежками. Но при всем этом они были, в определенном смысле, самыми искренними и материальными мыслями, приходившими к несчастному священнику. Невозможно описать словами страдания жизни, столь лживой, ведь она крадет всю силу и суть из окружающей нас реальности, что предназначена Небесами для питания и радости духа. Для лживого человека весь мир становится фальшивым – и неосязаемым, – мир просто утекает сквозь пальцы. А сам он, если долго показывает себя в ложном свете, становится тенью или со временем перестает существовать. Единственной правдой, что продолжала дарить мистеру Диммсдэйлу ощущение реальности на земле, было страдание его души, что налагало истинную печать на всю его внешность. Если бы он хоть раз нашел в себе силы улыбнуться или нацепить лицемерную мину радости, он перестал бы существовать!
В одну из тех отвратительных ночей, на которые мы слабо намекнули (но воздержимся от подробного описания), священник поднялся со стула. Новая мысль осенила его. И в этой мысли он мог обрести мгновение покоя. Одевшись с тщательностью, которая полагалась обычно для публичных богослужений, и с точностью в той же манере, он мягко спустился по лестнице, отпер дверь и вышел.
12
Бдение священника
Шагая в некоем подобии сна, как казалось, и, возможно, действительно под влиянием некоего вида сомнамбулизма, мистер Диммсдэйл достиг места, где уже несколько лет назад Эстер Принн пережила свои первые часы публичного унижения. Та же платформа или эшафот, черная и покрытая потеками от гроз и солнца минувших лет, истертая подошвами череды грешников, что с тех пор поднимались сюда, все так же стояла под балконом молельного дома. Священник поднялся по ступеням.