— Врешь ты, Максим Ерофеевич! — не выдержал напраслины Санька. — Никогда я за тобой не подсматривал.
— Ладно, Санька, — не меняя тона, сказал Павел Иванович. — А тебе, Максим Ерофеевич, все это не к лицу. Никакой разведки у нас нет, но все же заметь: ведь шила в мешке не утаишь! У народа глаз много.
— Сказываю, не бывал у Прокопия!
— Стало быть, и самогонного аппарата у тебя нету?
— Сейчас-то о чем вы хотите со мной баять? — вопросом на вопрос ответил Большов. — Спрашивай чего-нибудь одно: либо за хлеб, либо за вино!
— В этом никакой разницы нет, Максим Ерофеевич. На самогон вы ведь не мякину переводите, а натуральный хлеб.
— Аппарата у меня не бывало.
— Юдин, стало быть, не к тебе в поле ездил?
— Раз так, то, видно, не ко мне. Ты сам же побывал у меня в загородке, ну и оследовал бы каждый куст.
— Правда, у тебя в поле аппарата не видать, — согласился Павел Иванович. — Тогда, значит, придется поставить точку, — при этом он прищурил глаза, усмехнулся в усы. — Ну, а на счет хлебушка, что-нибудь надумал?
— Надумывать нечего. Который уже раз я вам сказываю: хле-ба в за-па-се нет! Неужто не ясно?
— Отчего же! Все нам ясно, Максим Ерофеевич, но вот беда: сумление берет! Вроде, мужик ты грамотный, считать умеешь не хуже, чем мы, а досчитаться до правды не можешь?
— Я себя не ущитываю. Это вы все нашего брата ущитываете, а мне нипочем. Что в сусеке лежит, то пусть и лежит — не ворованное. Чужого добра мне не надо.
— Нам тоже твоего не надо. Все, что нужно для хозяйства, оставь, а остальной излишек обществу передай. Покажи сознательность.
— Какую еще надо сознательность? — не скрывая злости, произнес Большов, вытаскивая из кармана сверток бумажек. — Без того все отдал. Вот тебе квитки: сначала двести пудов, потом еще тридцать, потом, уже нынче весной, двадцать пудов. За зиму зерно у меня в анбаре наверно не выросло. Откудова брать прикажешь?
— Коли так, давай снова все посчитаем, — как ни в чем не бывало ответил Павел Иванович, наклоняясь над поселенной книгой.
— Ущитывай, ежели время есть.
— Ничего, у нас время найдется. Деду Половскову эвон спать уж приспичило, смотри, как зевает, но все равно посидим. У нас, Максим Ерофеевич, сам понимаешь, характер не хуже твоего. Как, мужики, посчитать еще раз следует?
— Повторяй, надо же к чему-то путному подойти, — за всех сказал дед Половсков.
— Выходит, если ты правду записывал в поселенную книгу, Максим Ерофеевич, посеву у тебя в прошлом году было пятьдесят десятин. Двадцать своих да тридцать в башкирских степях арендовано. — Павел Иванович взял длинную линейку, положил ее на страницы поселенной книги. — И намолотил ты осенесь, ежели на круг взять, по восемьдесят пудов с десятины, не менее, чем четыре тыщи пудов.
— Когда молотили, тогда и пришел бы да смерял пудовкой, — не глядя на него, возразил Большов. — Теперича урожай доказывать попусту. С одной-двух десятин, может, было и больше, а на протчих полях еле-еле семена наскреблись. Не по черным парам ведь сеял-то — где по суглинку, где по солончаку. Да и овсы, небось, были, ячмень, рожь, льну десятины полторы и конопли.
— И овес, и ячмень, и рожь — тоже хлеб. Но на круг по восемьдесят-то пудов, говоришь, не обошлось?
— Если бы вышло, чего скрывать?
— Ладно! Возьмем тогда на круг самый бедняцкий урожай: по шестьдесят пудов. Собралось, значит, три тыщи пудов. Сдал ты двести шестьдесят. Да семье и скоту на прокорм оставил. Сколько у тебя семьи: ты, жена да сын? Трое. И два работника. Всего пять. Сколько каждый из них может за месяц съесть хлеба, так чтобы вволю было? Два пуда? На еду тут понадобится сто двадцать пудов. На коней, на коров, телят и овец кинем в расход, к примеру, пятьсот пудов.
Дед Половсков и Федот Еремеев замахали руками, так как Павел Иванович явно преувеличивал. Мужики, сидевшие на полу, начали между собой переговариваться и спорить, а Илюха Шунайлов, оторвавшись от игры в шашки, насмешливо заметил:
— Отмеряешь ты, Павел, не жалеючи. Нам при таких положениях и половины было бы за глаза.
— Подожди, Илья, не мешай, — продолжая кидать косточки на счетах, сказал Павел Иванович. — Куда ни поверни, Максим Ерофеевич, оставалось у тебя на продажу не менее, чем две тыщи пудов.
— А на базар-то в Челябу я щепки, что ли возил?! Одеться, обуться надо, сбрую кое-какую справить, карасину купить и мало еще что. Это, небось, не ущитываешь!
— Учтем и это. Скинем еще тыщу пудов. А остальной-то хлебушко где?
— Считай, считай! — сдвинул брови Большов, явно припертый к стене: — Бумага и счеты все стерпят. А у меня хлеба нет!
— Упорный же ты, однако, Максим Ерофеевич!
— За свое упорный, а не за ваше!
У Антона Белошаньгина, который до этого времени сидел молча, вдруг начало дергаться веко на правом глазу, налился кровью большой рубец по виску. Эту отметинку оставил ему в девятнадцатом году колчаковец. Рубанул беляк шашкой, раскроил надбровную кость, но второй раз уже рубануть не успел, выпал из седла, сраженный партизанской пулей. С тех пор и стало дергаться у Антона веко, била его время от времени падучая болезнь. Не выдерживали нервы большой нагрузки.