ка. Без шестидесятых—семидесятых годов немыслима ни
промышленность, ни «Новая Америка». Мне лично они не
нужны, но упускать их из вида никак нельзя. Вообще я
очень многое понял за последнее время. Понял то, что
лишь смутно сознавал до сих пор. Так, для людей моего
возраста, например, чрезвычайно важен еврейский вопрос.
Собственно, даже не он, а тот ужас, который связан с
ним. Между тем раньше я не придавал ему особенного
значения и теперь отчетливо вижу свою ошибку. Я очень
рад закрытию «Нового времени». Ведь вы не испытали
многого. И вы не знаете, что это за темные, бесовские
силы. Лично у меня с этой грязной и смрадной клоакой
связаны самые тяжелые воспоминания. С ней следовало
бы разделаться уже давно, и будь на то моя воля, я оце
пил бы Эртелев переулок, сжег бы все это проклятое
гнездо, Настасью 24 упрятал бы в публичный дом, а всех
остальных заключил в Петропавловку.
— С каждым днем все происходящее вызывает у меня
все большее отвращение. Мне претит лиризм Керен-
173
ского, его вечное «парение» в воздухе, беспочвенность и
бессодержательность его истерических выступлений.
— Мне больно, горько и стыдно за теперешнюю судьбу
умного народа, за его ничем не заслуженные унижения.
— Что касается корниловщины, то это уже совсем
мрачная сила, и я не вижу большой разницы между ней
и той гнусной и злой распутинщиной, которая, к сожале
нию, еще отравляет своим страшным зловонием разре
женный воздух. Будущее бесконечно далеко от них.
А жить надо для будущего.
Блок замолчал, устремив свой взгляд куда-то вдаль,
и его гордый, чеканный профиль, напоминавший профиль
Данте с флорентийской фрески в Барджелло, четко вы
рисовывался на светлом фоне стены.
Через несколько дней, когда я снова пришел к Блоку,
Ал. Ал., бегло посмотрев мою работу и отложив ее в сто
рону, взволнованно заговорил:
— Все это время я очень много думал о наших бесе
дах с вами... И вот мой окончательный ответ... Это
не личное, это слова Владимира Соловьева. Они должны
вам все объяснить... В о з ь м и т е , — Ал. Ал. вынул из ящика
письменного стола и протянул мне томик своих пьес.
На белом листе, перед шмуцтитулом, его четким и ров
ным почерком было написано: «В холодный белый день
дорогой одинокой» 25.
Я взял книгу. Блок помолчал, а затем снова продол
жал, но более спокойным и ровным голосом:
— Холодный белый день — не мое состояние, не ва
ше, даже не России, а всего мира, эпохи, в которую мы
вступили. Это не любовь, а нечто большее, чем любовь,
потому что любовь (единственная любовь к миру) сама
входит в понятие «холодного белого дня».
Говорил Ал. Ал. вполголоса, с большими паузами, по
лузакрыв глаза и, видимо, с усилием связывая разрознен
ные мысли.
В кабинете Блока было, как всегда, тихо. И эта тиши
на улицы, блоковских слов и тишина пустынного кабине
та придавали всему особую торжественность.
В раскрытые окна глядело холодное, голубое, как лед,
небо; свежий осенний ветер, поднимая вихрем уличную
пыль, чуть теребил оконную занавеску. Блок встал, вы
прямился и, привычным движением откинув голову, уже
совсем твердо добавил:
174
— Наше несчастие в неверии. Один Ленин верит, и
если его вера победит, мир снова выйдет на широкую до
рогу. Один только Ленин 26.
* * *
Мы расстались с Блоком на самом пороге мятежных и
высоких дней 27, накануне последней, ярчайшей вспышки
его поэтического вдохновения.
Кругом с шумом ломались последние устои. Все руши
лось и, как бывает в пору весеннего ледохода, казалось
насыщенным предвестиями грозных и неотвратимых
перемен.
Бесстрашие Блока именно в эти предоктябрьские дни
всегда особенно поражало.
Было похоже на то, что он решительно и настойчиво
идет по уже тонкому слою льда, который хрустит и разла
мывается под его ногами. А он все идет, не обращая вни
мания на опасность, вперив свой взор куда-то далеко, и
уже всей грудью вдыхает с жадностью холодный ветер с
моря.
Вскоре я совсем уехал из Петрограда, и моя редактор
ская работа прекратилась. Пресеклись и мои встречи с
Блоком.
Живя в Москве, я не был непосредственным очевидцем
происходивших с ним перемен, и до меня лишь издали до
летали разноречивые и подчас нелепые слухи... Одни го
ворили, что Блок болен и уже не в силах работать. Дру
гие упорно твердили, что он сильно «поправел», и этим
объясняли его якобы вынужденное молчание.
На самом деле Блок был действительно тяжело и
угрожающе болен. Но никакая, даже смертельная болезнь
не могла изменить «сущности его дела».
Читая «Двенадцать», я понял многое из того, на что
смутно намекал мне Блок и чего он не успел или не за
хотел договорить во время наших с ним длительных со
беседований.
В дробном, прерывистом, торопливом и разорванном
ритме поэмы я услышал его собственный голос. Ясно по
чувствовал, как, переполненный новыми для него звука
ми и, очевидно, не будучи в силах противостоять им, ге
ниальный поэт спешил отдаться потоку нахлынувшей
на него мощной стихии.
175
* * *
Как «витязь, павший на войне», Александр Блок по
кинул нас на самом восходе пламенной зари нового ми
рового дня, и поэтому в моем сознании его образ навсе
гда останется озаренным лучами утреннего восходящего
солнца.