К зиме у Островского и в самом деле поднакопилось дел в столице. Надо было посмотреть спектакль «В чужом пиру…», поставленный в Александринке, проведать о настроениях цензуры – не пора ли хлопотать о «Банкроте», как давно советовал Писемский; наконец, говорили о какой-то экспедиции, в которую Морское министерство намеревается послать молодых литераторов для изучения морей и рек российских. Островского это заинтересовало, и не хотелось, чтобы его обошли.
Как всегда, намеченное удалось лишь вполовину. Похлопотать о первой своей комедии Островскому не пришлось, так как ее чтение, намечавшееся у великого князя Константина Николаевича, было отменено по случаю Масленицы. Выжидая, когда уладится дело с командировкой от Морского министерства, Островский просидел в Петербурге почти месяц – и понапрасну. Зато он ближе сошелся за это время с петербургским литературным кругом, и прежде всего с кружком «Современника».
На этот раз Островский попал в столицу в особую пору. Стоял мокрый, сырой февраль, но настроение у всех, с кем ни поговоришь, было самое весеннее: как в Москве, и еще больше, чем в Москве, здесь клубились надежды, проекты, ожидания. Смерзшаяся при Николае почва стала оттаивать, и из каждой трещинки полезли зеленые побеги всего, что цветет и произрастает. В воздухе было что-то от всеобщих именин или, вернее сказать, кануна праздника, который всегда лучше самого праздничного дня: все еще только ожидается, затевается, все в том счастливом начале, когда сомнения и усталость еще не тронули своим ядом душу.
Литераторы вдруг стали в Петербурге самыми модными людьми: во все дома зазывали Тургенева, Писемского и только что вернувшегося с войны графа Толстого. Шли толки о либеральных настроениях молодого государя – воспитанника Жуковского, ожидали перемен при дворе и перемещений в министерствах. Старики в лентах, прежде задававшие тон в петербургских гостиных, примолкли. Как грибы возникали проекты новых журналов, книг, сборников. Всюду горячо обсуждались литературные новинки: сочинения Пушкина, приготовленные Анненковым, стихи Некрасова.
То и дело объявлялись новые или не замеченные прежде публикой таланты. За ними ухаживали, требовали наперебой их участия – в чтениях, вечерах, ужинах, благотворительных спектаклях.
Первым из литераторов, кто с теплым радушием встретил в Петербурге Островского, был Тургенев. «Островский приехал вчера, – писал он Боткину 8 февраля 1856 года. – Я тебе сообщу, какое он произведет здесь впечатление – и какое на него произведут впечатление»[397]
. Вечно носившийся с новыми талантами, Тургенев чувствовал себя импресарио московского гостя и хотел, чтобы он не ударил в грязь лицом и понравился в кружке «Современника».На другой день по приезде Островский уже обедал у Тургенева в компании Дружинина и Анненкова, а следующий вечер все они провели у Краевского, где были и другие сотрудники «Современника». Несомненно, был там и Некрасов.
Тургенев не зря волновался за первое впечатление встречи. Литераторы народ опасный, и молодой Толстой, всего тремя месяцами раньше попавший в эту среду, уже приметил в некоторых своих петербургских знакомцах ту слабость, что, «встречаясь с человеком, они считают необходимым вперед определить себе его характер и потом это мнение берегут, как красивое произведение ума», – не лучший способ понять и полюбить человека.
В отношении же Островского в этом кругу накопилось немало предубеждений и предрассудков. Мало того, что он долгие годы считался принадлежащим к противной «партии» и Панаев («Новый Поэт») нередко выбирал его мишенью своих иронических отзывов. О частной жизни Островского тоже ходили по Петербургу грязные слухи, будто бы у себя дома он «пьет без просыпу и толстая деревенская баба командует над ним». Побывавший в Москве Григорович по свойственному ему легковерию подхватил сплетню о том, что первые пьесы Островского написаны не им, а каким-то пропойцей-актером, сыном купца.
Но Островский умел быстро располагать к себе прежде не знакомых ему людей.
Если мы хотим представить, каким он впервые переступил порог редакции «Современника», мы должны вообразить себе молодого, но уже по-московски дородного, осанистого человека, с округлым полным лицом, мягкими русыми волосами, еще без бороды и с едва заметной лысинкой на макушке. В лице его поражала быстрая смена выражений, что говорит, пожалуй, о том, что при внешнем спокойствии и даже флегматичности он был внутренне напряжен и нервен и только выучился владеть собой, – структура характера, приятная для окружающих, но разрушительная для самого человека. Недаром он так быстро старел потом и так рано скрутили его болезни.