Драму «Не так живи, как хочется» Некрасов хвалил в твердых, но умеренных выражениях и просил Островского «не сужать себя преднамеренно, не подчиняться никакой системе, как бы она ни казалась ему верна, с наперед принятым воззрением не подступать к русской жизни». Некрасов имел в виду, конечно, не только тенета сценических условий, о чем прямо говорилось в статье, но и «русофильские» увлечения Островского. Но он выразил это с отменной дипломатической деликатностью, чтобы не оскорбить ни былых убеждений, ни дружеских чувств автора, сам ничего не навязывал ему и лишь советовал идти «вперед своею дорогою, не стесняя и не задерживая самого себя». Островский «сам, быть может, удивится, что произведут его силы, когда он им даст полный простор и свободу», – говорил Некрасов. Какой выгодный контраст с «фанатизмом» Аполлона Григорьева!
Островский был размягчен. Все, что он видел и слышал здесь, было для него приятной неожиданностью. Не так представлялись ему издали эти «красные» из «Современника»! Он охотно отдал бы им новую пьесу, но в запасе ничего не было. С шумным успехом, подогретым еще мастерским чтением автора, была встречена у Тургенева старая и уже подзабытая «Картина семейного счастья». Несмотря на то что она публиковалась когда-то в «Московском городском листке», Некрасов выразил живейшую готовность перепечатать ее сызнова в «Современнике», лишь слегка изменив заглавие, – «Семейная картина».
Графиня Ростопчина, которой не нравился альянс Островского с «Современником», писала в рукописной сатире «Сумасшедший дом»:
«Житейскою волною…» Графиня намекала на материальный интерес: в «Современнике» платили лучше, чем у Погодина. Но она была не права. Дело тут было не только в деньгах.
Между тем «медовый месяц» Островского в «Современнике» продолжался.
Из дневника Дружинина:
На «генеральный обед» к Некрасову, устраиваемый ежемесячно по случаю выхода очередной книжки журнала, собирались весело. «Неровности характера и мелкие временные несогласия как бы оставались при входе вместе с шубами», – вспоминал Григорович. За длинным столом садилось человек двадцать.
Обедали шумно – со смехом, дружескими спорами, анекдотами. Дружинин чувствовал себя здесь как рыба в воде: он любил затевать литературные прения и, поглядывая на всех узенькими глазами-щелками и приглаживая коротенькие, по-английски тщательно подстриженные усы, с невозмутимым выражением лица наводил разговор на «эстетические» темы. Он считал особым шиком с эстетических высот скользнуть к легкой скабрезности. Входивший щеголем Григорович – в клетчатых панталонах и лаковых башмаках – удивлял всех собравшихся своей осведомленностью и ради красного словца никому не делал снисхождения. Прекрасным застольным собеседником – веселым, мягким и деликатным, пока не слишком впадет в азарт, – был Тургенев. Толстой вставлял в разговор независимые, подстрекающие к спору реплики. Чернышевский держался незаметно, был скромен и казался рассеянным и, только когда обед догорал, где-нибудь в стороне, у камина, заводил с Анненковым или Дружининым долгий иронический разговор, выводя их из себя своей спокойной диалектикой, рационализмом суждений и напористым тихим голосом.
Некрасов примирял страсти за столом, время от времени направлял общее течение беседы и был третейским судьею в особенно запальчивых спорах – неуклончивым, но справедливым.
«– Полно, Тургенев, – говорил он, к примеру, – ты когда расходишься, то удержу тебе нет! В тебе две крайности – или ты слишком строго, или чересчур снисходительно относишься к людям…»[408]
Некрасов более других чувствовал себя ответственным за судьбу журнала, за все их содружество и, пока позволяли обстоятельства, пока разномыслие не развело вчерашних сотоварищей по «Современнику» слишком далеко, старался помирить всех со всеми.