Драму «Грех да беда…» напечатает журнал «Время» братьев Достоевских[553]
. Островский не намеревался изменять «Современнику», но таковы были обстоятельства: вскоре после его возвращения из-за границы Чернышевский был заключен в Петропавловскую крепость, а журнал Некрасова приостановлен на восемь месяцев. Приходилось искать новую журнальную гавань.Но, создав трагический образ Краснова, близкий Достоевскому своей «почвенной» силой, Островский вовсе не расстался с обличением самодурства, более того, как бы комедийно обострил эту тему. В августе 1863 года он закончил комедию «Тяжелые дни», где снова во всем комическом блеске предстала перед публикой знакомая по пьесе «В чужом пиру похмелье» купеческая семья Брусковых и легендарный «Кит Китыч», которого Садовский сыграл с таким полным претворением в плоть, что один из зрителей, московский купец Н-в (Носков?), говорил артисту:
«Как вышел ты, я так и ахнул! Да и говорю жене – увидишь, спроси ее, – смотри, я говорю: словно бы это я!.. Борода только у меня покороче была. Ну, всё как есть; вот когда я пьяный… Сижу в ложе-то, да кругом и озираюсь: не смотрят ли, думаю, на меня. Ей-богу!.. А уж как заговорил ты про тарантас, я так и покатился! У меня тоже у Макарья случай с тарантасом был…»[554]
Но кроме знакомого Тит Титыча появился в «Тяжелых днях» и сам наблюдатель этой жизни, уже мелькавший некогда в «Доходном месте» адвокат Досужев, на устах которого то и дело можно поймать ироническую и примирительную улыбку автора.
«– Какие выгоды доставляет тебе твое занятие? – спросят у него.
– Выгоды довольно большие, – ответствует Досужев; – а главное: что ни дело, то комедия».
После заграничного путешествия Островский, кажется, еще лучше определил сетку координат на географической карте, местоположение страны, где живут его герои: это замоскворецкая пучина, которая к северу граничит с Северным океаном, а к востоку – с восточным. Досужев переехал «на самое дно» ее и теперь живет «в той стороне, где дни разделяются на тяжелые и легкие; где люди твердо уверены, что земля стоит на трех рыбах и что, по последним известиям, кажется, одна начинает шевелиться, значит, плохо дело; где заболевают от дурного глаза, а лечатся симпатиями, где есть свои астрономы, которые наблюдают за кометами и рассматривают двух человек на луне; где своя политика и тоже получаются депеши, но только все больше из Белой Аралии и стран, к ней прилежащих. Одним словом, я живу в пучине».
Нравы этой «пучины» – грубая насмешка, издевательство над человеком, не привыкшим защищать себя, не умеющим, по благородству, ответить тем же своим обидчикам, – словом, драма беззащитности перед людской подлостью развернута в пьесе «Шутники», написанной в 1864 году. Старый чиновник, любящий отец своей дочери Оброшенов, порой паясничает, держится шутом, на манер «униженных» героев Достоевского – Мармеладова или «Мочалки», штабс-капитана Снегирева. Он ведет себя так от гордости, тайной амбиции, боясь обнажить ранимую свою душу. И когда молодые бездельники играют с ним злую шутку, обольстив его ложной надеждой и посмеявшись над ним и над родительскими его чувствами, возникает горькая мысль: как обвыклись за века русские люди со всяким унижением, с тем, чтобы самому унижать или быть униженным…
Бросив на пол пустой конверт, в котором должны были лежать чудесным образом доставшиеся ему деньги – спасение семьи, актер Шумский трагическим полушепотом, переворачивавшим душу, раздельно произносил: «По-шу-ти-ли…» И в мертвой тишине Малого театра взрывались аплодисменты в честь артиста и автора пьесы[555]
.Во втором акте «Шутников» Островский вывел на сцену московскую уличную толпу – не ту итальянскую, легкую, беззаботную, а толпу несчастных, разъединенных и враждебно настроенных друг к другу людей. Критики ругали этот акт: мол, сцена на улице – не для театра. Бытовые «народные сцены», которые полюбятся режиссерам начала будущего века, не были еще в ходу.
А в декабре 1865 года Островским была закончена пьеса «Пучина», развертывавшая этот символический образ и как бы подводившая некий итог теме Замоскворечья в 60-е годы. Баженов не понял драму, когда заявил на страницах «Антракта», что «глубина пучины равняется глубине самой мелкой тарелки». Пьеса писалась долго, трудно, потом поправлялась из цензурных опасений, и все-таки ее боялись ставить, а когда поставили – сделали это неудачно[556]
.Пьеса получилась необычной для Островского по жанру, экспериментальной: не драма-эпизод, а драма-судьба, настоящий роман в лицах. Принцип внешнего построения был заимствован из переводной мелодрамы Дюканжа «Тридцать лет, или Жизнь игрока», в которой когда-то блистал Мочалов, о чем автор намеренно вспомянул в прологе. Но содержание-то – самое «отечественное», свое, «домашнее».