«Минин» был напечатан в «Современнике», и в тяжкую пору гонений на передовую журналистику его издателям было важно показать, что они печатают сочинения, удостоившиеся монаршей милости. Вероятно, И. И. Панаев проявил тут некую инициативу. Недавно назначенный министром просвещения, либеральный сановник А. В. Головнин хотел понравиться литераторам и запросил Панаева об Островском. «Мне нужно, – писал он, – обратить внимание государя на его превосходную драму “Козьма Минин” и при этом рассказать все, что могу хорошего, об авторе»[569]
.Островский ожидал невесть каких милостей и был разочарован, когда получил из кабинета его величества перстень стоимостью в пятьсот рублей и переданное на словах поощрение. Брату в Петербург он написал доверительно, что «не ожидал такого пошлого конца»[570]
.Возможно, ему надо было меньше откровенничать в письмах: сводки выборочной перлюстрации «черного кабинета», находившегося в подвале петербургского почтамта, регулярно доставлялись на стол царю.
Так или иначе, но поощренная в феврале 1862 года царским подарком драма «Минин» в октябре 1863 года была запрещена. На благожелательном рапорте цензора Нордстрема, в котором отмечалось, что «неизбежный в этой драматической хронике демократический элемент уступает религиозным мотивам и покрывается высокой целью этого народного движения: восстановления государственного строя России на монархическом начале…», появилась странная резолюция начальника III Отделения Потапова: «Вследствие… объяснения с г. Министром императорского двора – запретить»[571]
.Ходили слухи, что пьеса запрещена по опасению, как бы она не оказалась созвучна событиям в Польше и не возбудила бы чрезмерно публику – за или против восставших поляков. Но кто может знать, о чем объяснялись наедине министр двора Адлерберг с начальником III Отделения. В «стране канцелярской тайны», как назвал Герцен Россию, многое решалось устным разговором при плотно притворенных дверях и не оставляло следа на бумаге.
«“Минин” запрещен! – негодовал в письме Островскому Бурдин. – Я сейчас из Цензуры – это дело вопиющее – в рапорте сказано, что пиеса безукоризненно честная, исполнена искренних, высоких и патриотических идей – и все же запрещена – почему, этого никто не знает!
Стыд тебе, позор, бесчестье на всю жизнь, если ты это дело оставишь так! Лучше разбить чернильницу, сломать перья, отказаться от всякой деятельности, чем переносить такие интриги и несправедливости!
Вот мое мнение. Действуй энергически, будь мужем, докажи, что с честным трудом нельзя так обращаться – и твое дело выиграно, я головой моей отвечаю! Приезжай немедленно сюда, путей для хода дела много, справедливость и, стало быть, сила на твоей стороне. Ты удостоился за эту пьесу подарка от Государя ИМПЕРАТОРА, иди до конца, разрушь раз навсегда эту интригу – хотя бы дело дошло до прошения на Высочайшее имя. Что за несчастная русская сцена – ты единственное лицо, которым она дышит, и с тобой так поступают. Это невозможно ни с кем и нигде!»[572]
Островский откликается на этот призыв, приезжает в Петербург, ходит по приемным, поднимается по высоким лестницам, но ничего не может добиться: перед ним стена. «Минин» был разрешен лишь три года спустя, да и то в сильно переделанном виде.
А в 1866 году Островскому пришлось пережить цензурные неприятности с «Пучиной». И Бурдин, еще недавно так горячо призывавший его добиваться справедливости «на верхах», заметно скис и приуныл: «Вообще, нужно тебе с большим огорчением объяснить, – пишет он на этот раз, – что Высшие сферы не благоволят к твоим произведениям, как я узнал вчера из слов Павла Степановича; к тому же строгости цензурные вышли из всяких пределов, хуже чем было в старое доброе время – дошло до того, что “Пучина” возбудила в Начальстве громадное неудовольствие и ее боятся давать, все что было мало-мальски со смыслом запрещено Цензурой и на сезон решительно нет ничего!»[573]
Сверху шли недобрые веяния, и Островский начинал теряться: что писать, как работать? Лицемерие состояло в том, что запретных для искусства тем никто вслух не объявлял: все можно и ничего нельзя. Как в старинной эпиграмме Державина:
Но что можно пропеть в столь неудобном положении? Бытовая пьеса, пьеса «с тенденцией» под нажимом цензуры быстро мельчала, и это как бы компрометировало сам жанр. К началу 1860-х годов тихо сошла со сцены мелодрама («Теперь об “Извозчиках”, “Розовых павильонах”, “Парижских нищих” и тому подобных прелестях нет уже и помину»[574]
, – писал в 1863 году Баженов). И так же вдруг подалась и отступила на афише в середине десятилетия современная бытовая комедия, оттесненная, с одной стороны, легкомысленной опереткой, с другой – исторической драмой.