«Объявляю тебе по секрету, – писал Островский, – что я совсем оставляю театральное поприще. Причины вот какие: выгод от театра я почти не имею (хотя все театры в России живут моим репертуаром); начальство театральное ко мне не благоволит, – а мне уж пора видеть не только благоволение, но и некоторое уважение; без хлопот и поклонов с моей стороны ничего для меня не делается; а ты сам знаешь, способен ли я к низкопоклонству; при моем положении в литературе играть роль вечно кланяющегося просителя тяжело и унизительно. Я заметно старею и нездоров». Островский говорил, что не станет более писать современных пьес, а только пьесы из русской истории, и то не для сцены. «Таким образом, постепенно и незаметно я отстану от театра», – уговаривал он сам себя[581]
.Бурдин не находил места от огорчения, уговаривал друга не горячиться и протестовать, но только не оставлять театр. Островский внутренне то соглашался с ним, то снова впадал в уныние. Но в конце концов решил: нет, не уходить надо из театра, а бороться за него, за свои права драматического писателя. «Положись на меня, – писал он Бурдину три года спустя, – я свою решимость бороться за искусство энергически довел до полного спокойствия, меня теперь не возмутишь ничем»[582]
.Еще в 1863 году, вскоре после приснопамятного инцидента с Литературно-Театральным комитетом, он напечатал в газете «Северная пчела» небольшую статью, озаглавленную «Обстоятельства, препятствующие развитию драматического искусства в России».
Не зря он когда-то сидел составителем прошений в суде: деловую бумагу Островский умел составить убедительно и толково. Докладной запиской о театре и была, по существу, его статья. В ней он сетовал на бедность и пустоту репертуара русской сцены, а причины этого находил: во-первых, в утеснительных действиях цензуры, которая уж столько раз находила вредное и опасное там, где «нет ничего ни вредного, ни опасного»; во-вторых, нещадно бранил Федоровский комитет, где «пропускаются самые пошлые водевили и не проходят умные и дельные пьесы»; в-третьих, говорил о нищенском вознаграждении драматургов, не получающих ни гроша с антрепренеров, которые ставят их пьесы в провинции.
Все эти мысли созревали у Островского постепенно и сильно подгонялись личной нуждой. Каждая непоставленная пьеса пробивала брешь в бюджете его семьи, и он вечно был в долгах. Горько было смотреть и на поругание искусства.
В 1867 году сухого, сановного Борха сменил на посту директора театров Степан Александрович Гедеонов, и у Островского мгновенно заклубились надежды. Гедеонов-младший когда-то помог ему с разрешением «Саней», и теперь, желая закрепить знакомство с новым директором, Островский по его сценарному плану в течение шести недель написал пьесу «Василиса Мелентьева», которую можно было считать их совместной работой. «Искушением от Гедеонова» называл Островский эту драму.
Кстати, в переработке Островского пьеса приобрела неожиданную политическую остроту. Актерам она импонировала сценической эффектностью ролей, нравилась публике. Но не вызвала восторга у тайных соглядатаев. Оставшийся неизвестным нам по имени секретный агент III Отделения беспокойно ерзал в своем кресле на премьере Александринки, а вернувшись домой, тотчас строчил по начальству:
«Вчера, в бенефис актера Григорьева 1-го, шла в 1-й раз новая драма Островского “Василиса Мелентьева”. Несмотря на свои неотъемлемые достоинства в сценическом отношении, драма эта с точки зрения общественной представляет явление, обращающее на себя внимание. Не имея еще под рукою текста, нельзя указать на отдельные места, производящие тяжелое впечатление; но тем не менее нельзя не остановиться на главных сценах и некоторых выражениях. Так, в 1-м действии сцена в Думе рисует Иоанна Грозного в таком мрачном свете, который едва ли уместен на сцене. Отношения царя к Мелентьевой выставлены цинично, а в последнем действии они имеют даже комический характер: вряд ли прилично показывать публике царя только чувственным, сладострастным стариком, почти беспрекословно подчиняющимся прихоти смеющейся над ним женщины. Сцена, когда Иоанн вонзает свой жезл в ногу Андрея Колычева, положительно возмутительна… До сих пор нигде еще Иоанн Грозный не представлялся до такой степени низведенным с той высоты, в которую веками поставлено царское достоинство. Такое выставление на позор домашней, интимной жизни царей не может не поколебать уважение к царскому престолу и, в особенности, к царскому сану, – уважения, которое до сих пор составляет отличительную черту русского народа»[583]
.На первых порах пьеса была защищена влиятельной фигурой соавтора Островского. Свеженазначенному директору разрешалось «пошалить», впрочем, в разумных пределах.