«Ты спрашиваешь моего совета о том, как тебе сделать детей твоих законными. Но ты, конечно, сам знаешь, что для этого надо прежде всего жениться на их матери. Таким образом, все сводится к вопросу: жениться ли тебе на Марье Васильевне?» И дальше Михаил Николаевич пустится в осторожные рассуждения: «В женском характере бывают иногда такие неудобные для жизни женатых черты, развитие которых только и сдерживается зависимостью от мужчины, с которым женщина живет. При замужестве же эти черты развиваются иногда до невыносимых размеров. Но, с другой стороны, при ненормальных и зависимых отношениях к мужчине характер женщины иногда портится и хорошие стороны его не только не развиваются, но и вовсе погибают. Характер Марьи Васильевны мне неизвестен со всех сторон, и потому, с точки зрения личного твоего счастья и удобства, я никак не могу дать тебе совета: один ты в этом деле – судья и компетентный и безошибочный… Надеюсь, что ты извинишь мою искренность и не будешь претендовать на меня за мою уклончивость, а также строк этих не передашь Марье Васильевне»[598]
.Братья понимали друг друга с полуслова; не сказав ничего, Михаил Николаевич все сказал. Он не любил Марью Васильевну, понимал, что трое детей – не шутка и он тут не судья. Да в таких делах и советуются лишь для того, чтобы поступить по-своему.
Островский обвенчается с Марьей Васильевной, а спустя всего два месяца, когда, казалось бы, все домашние недоразумения и недовольства, вызываемые ложным положением в семье, должны были улечься, счастливый супруг напишет приятелю: «Здоровье мое плохо, и вообще я как-то сам не свой – по временам нападает скука и полнейшая апатия, это нехорошо, это значит, что я устал жить».
К личной стороне жизни художника, о которой он упорно и глухо молчит, надо прикасаться с деликатностью. Но смеет ли вовсе равнодушно скользнуть по ней взгляд биографа? Нет, хотя бы потому, что иначе многое осталось бы затененным, непонятым и в судьбе автора, и в самом его творчестве. У Островского был свой способ понимания жизни – жизнью. Не теорией, не философией, а прожитым опытом и интуицией художника. В его пьесах поразительное знание женских характеров – в любви, ревности, обиде, отчаянии, самоотвержении. Этого нельзя было узнать с чужих слов, догадаться, подслушать. Это надо было пережить.
Островский никогда не был изобретателем интриги, холодным сочинителем. Он и писать холодно не умел. «Нервы разбиты, пишу пьесу, собираю последние силы, чтобы ее кончить, – писал он, работая над «Последней жертвой». – Трогательно драматический сюжет пьесы, в который я погружаюсь всей душой, еще более расстраивает меня»[599]
.В чужих судьбах он в сотый раз переживал свою. Вспоминал, как было, догадывался, как могло быть. Объективность, способность думать за всех, а не навязывать каждому логику своего чувства, это природное человеческое качество перевоплотилось в дар драматурга. Сердцеведом нельзя стать, изучая лишь чужие сердца. Надо самому много любить и отчаиваться, надо изучить движения своего сердца.
Конечно, мы не решились бы указать, где, в каких именно типах и характерах мелькнут черточки Агафьи Ивановны или Марьи Васильевны, в каком эпизоде отзовется волнение сердца самого автора. Но можно ль сомневаться, что весь его трудный личный опыт останется в волшебно претворенном виде в его пьесах? Так остается колос в краюхе хлеба, зеленое дерево – в листе бумаги.
Смерть Агафьи Ивановны будто придавила Островского, в новую жизнь с Марьей Васильевной он не торопился вступать, и тогда, в июне 1867 года, сидя на омуте с удочками, он думал, наверное, о том, что за спиною сорок четыре года, жизнь, в сущности, прошла и надо доживать ее, не теряя достоинства и спасая себя работой…
Может быть, все это легче было бы пережить, если бы широкий простор для деятельности, живое понуждение к труду, увлечение им. Но какой толк писать современную пьесу, если все равно не найдешь ей применения? Здесь, над тихой речной заводью, думалось невесело и честно, без всяких обольщений и уловок перед собою. Вершина его успеха осталась позади, он сделался никому не нужен: театру не нужен, литературе не нужен. Он так долго твердил, что оставляет театр, будет заниматься одним литературным трудом, а тут оказалось, что и печататься негде. До какого унижения дойти – отдал «Тушино» в случайный журнальчик «Всемирный труд» какому-то авантюристу Хану! Да и то сказать – Достоевский перестал издавать журнал, у Некрасова журнал отняли…
С начала 1866 года горизонт стал быстро темнеть. Некрасов давно жаловался на «шаткость существования журнала». С 1865 года он взял для «Современника» бесцензурное положение, что по недавно принятому закону о печати значило – два предупреждения за крамольные материалы, и на третьем журнал будет закрыт. Два предупреждения «Современник» получил незамедлительно, второе – за стихотворение самого редактора «Железная дорога».