В сравнении с переводом Заболоцкого перевод этого отрывка Цветаевой при первом чтении хочется испещрить вопросительными знаками; все в нем кажется произволом: что за золотые трубы? что за ключ бессмертия такой струится, да еще «все питая и поя»? что за букашка? У Заболоцкого куда естественнее, конечно, он ближе к подлиннику. Раскроем Важа Пшавела: «Из подножья этих могил, со дна гробницы мужа и жены, течет родник бессмертия по драгоценной золотой трубе. Это место воспевает соловей. Утром и вечером. Все, кто испил той воды, верующий и неверующий, тот больше не ходил по этой земле с израненным сердцем, не ведает он старости, не записан он среди смертных – кто бы он ни был, кто бы, хотя бы простая букашка».
Отступим же в смущеньи и снимем все вопросительные знаки с цветаевского перевода… И все-таки это место у Цветаевой нуждается в подпорке оригиналом, само по себе оно выглядит странно и чужеродно. Происходит какой-то перебив действительности сказки – сказочной недействительностью. Только мы уверовали в ситуацию, как нас заставляют разувериться в ней. Отрицать это трудно – это почувствовал Заболоцкий и потому, например, заменил букашку крестьянином. А уж кому-кому, как не Заболоцкому, близки осколки «необозримого мира туманных превращений». Припомним из его «Прощания с друзьями»:
Конечно, Заболоцкому родственно отношение к природе Важа Пшавела, но он не воспользуется случаем обнаружить родство, если это может помешать «мере естественности». Поэтому иногда этот принцип приводит к обеднению; например, у Заболоцкого: «И рвется с вершины обвал» – может быть, более естественно, чем цветаевское – «Громким голосом обвала вдруг гора проявит гнев». Однако у нее тут больше пшавеловского одушевления природы, представления всего – живым. У Важа Пшавела же сказано: «Обвал с горы сорвется, сдвинется и захрипит». Одно слово «захрипит», а на какую высоту возводит оригинал по сравнению с переводами!
Но упрекать поэтов, почему не взято ими и не использовано такое явно сильное и выигрышное слово – преждевременно. При всей его локальности оно непереводимо, вернее, непереносимо из одной системы в другую. Почему Цветаева исключила слово «захрипит»? Органически существуя в оригинале, оно не укладывалось в ее текст, ему бы не нашлось соседства… И Цветаевой двигала в данном случае «мера естественности». Впрочем, этот термин, хотя и обладает, кажется, качеством всеобщности, все же более согласуется с принципами перевода Заболоцкого, чем Цветаевой. Его «мере естественности», пожалуй, противостоит ее «мера исключительности». И тут одна пшавеловская исключительность не укладывалась в другую, цветаевскую. Заболоцкий писал Тициану Табидзе: «Я очень страшусь пунктуальной передачи смысла в том случае, если это звучит в русском стихе нарочито и неестественно. Я стремлюсь к тому, чтобы перевод звучал как оригинальное стихотворение. Это не значит, конечно, что я допускаю искажение смысла. Я стараюсь только интерпретировать смысл в том случае, когда это требуется для легкости и ясности стиха»[161].
Цветаева тоже за свободную интерпретацию текста ради стиха – в конечном счете – ради самого текста. Переводя Пушкина на французский язык, она писала: «Главное, что хотелось, – возможно ближе следовать Пушкину, но следовать не рабски, что неминуемо заставило бы меня остаться позади, отстать от текста и поэта. Каждый раз, что я продавалась в рабство, теряли на этом стихи…» Заболоцкий интерпретирует во имя русского классического стиха («мера естественности»), Цветаева же имеет в виду не вообще стихи, а свои («мера исключительности»). Итак, оба поэта исходят из одинаковой переводческой задачи и побуждения: дать настоящий стих, но какая разница в методе! В одном случае во главу угла ставится «легкость и ясность» стиха вообще, в другом – сложность и многозначность данного.
Исследователь В. Н. Орлов писал о Цветаевой: «Самая резкая, самая глубокая черта ее человеческого характера – своеволие, постоянное стремление быть „противу всех”, оставаться «самой по себе»».