«Накануне я позвонил Алексею Николаевичу на дачу, в подмосковную Барвиху. Он сразу же взял трубку, словно дежурил у аппарата. Я назвал себя и спросил, не сможет ли он приехать к нам в редакцию.
— Сейчас приеду.
Часа через полтора открылась дверь — и в мой кабинет вошел Толстой вместе с женой Людмилой Ильиничной. Большой, грузный, в светлом просторном костюме, в широкополой мягкой шляпе, с тяжелой палкой в руках. Едва переступив порог, сказал своим высоким баритоном:
— Я полностью в вашем распоряжении…
Нетрудно понять, как мы были рады согласию выдающегося советского писателя сотрудничать в «Красной звезде». Я усадил Алексея Николаевича и Людмилу Ильиничну в кресла, заказал для них чай с печеньем. Прежде чем начать деловой разговор, признался: — А знаете, Алексей Николаевич, я человек не из трусливых, но звонить вам боялся. Толстой с недоумением посмотрел на меня. Я напомнил ему случай двухлетней давности. Мы готовили тогда номер газеты, посвященный 21-й годовщине Красной Армии, и нам очень хотелось, чтобы в этом номере выступили большие писатели. Я набрал номер Толстого. Откликнулся секретарь. Я объяснил, зачем нам понадобился Алексей Николаевич, и попросил пригласить его к телефону. Через несколько минут последовал ответ секретаря:
— Алексей Николаевич занят. Он не сможет написать для вашей газеты.
Не скажу, чтобы это меня обидело, но какая-то заноза засела в душе. По тогдашней своей наивности, что ли, я не мог понять, что ничего шокирующего в таком ответе нет. Выслушав теперь мое напоминание об этом, Толстой, как мне показалось, несколько смутился. Даже стал вроде бы оправдываться:
— Как раз в то время я работал над «Хождением по мукам». Людмила Ильинична «отрешила» меня ото всех других дел… <…>.
Толстой часто приходил к нам в редакцию. И не только по приглашению, а и просто так, на правах постоянного сотрудника газеты. Писал он для нас безотказно, каждую просьбу «Красной звезды» воспринимал как боевой приказ…»{838}
Помимо всего прочего работа в «Красной звезде» имела для Толстого и практическое значение. Ортенберг рассказывает, как однажды предложил Толстому перекусить что-нибудь «получше» и пояснил, что «получше» означало: «немного колбасы, тарелку винегрета да чай с печеньем», а когда вернулся, то увидел, с каким аппетитом Алексей Николаевич уминает угощение, и понял, как скудно жилось в те дни большому писателю.
«Я сразу же позвонил наркому торговли, попросил заменить этот паек, назвал другую — более высокую категорию снабжения.
— Та норма установлена для заместителей наркомов! — последовал ответ.
— Да, но заместителей-то наркомов сколько! А Толстой ведь один! — возразил я.
— Это верно, — согласился нарком и отдал соответствующее распоряжение…»{839}
Так что и в Великую Отечественную стеснять себя графу не пришлось. А между тем немцы наступали и — хотя в своих реляциях они торопились рассказать, что Москва почти полностью разрушена и среди обломков домов пробираются и что-то ищут растерянные люди, а Толстой писал опровержения («Разрушений, в общем, так немного, что начинаешь не верить глазам, объезжая улицы огромной Москвы… По своим маршрутам ходят трамваи и троллейбусы. Позвольте, позвольте, Геббельс сообщил, что вдребезги разбита Центральная электростанция. Подъезжаю, но она стоит там же, где и стояла, даже стекла не разбиты в окнах… Кремль с тремя соборами хорошего древнего стиля, с высокими зубчатыми стенами и островерхими башнями, столько веков сторожившими русскую землю, и чудом архитектурного искусства псковских мастеров — Василием Блаженным — как стоял, так и стоит»{840}) — дела на фронте складывались совсем не так, как хотелось.
Особенно страшно было в октябре 1941 года, когда казалось, что вот-вот сдадут Москву. Никто не знал, что происходит на самом деле, столица жила слухами, говорили, что немцев видели в Химках, что Сталин бежал; НКВД минировал город и готовил подпольные группы. До отъезда в Горький Толстой узнавал о том, что происходит на фронте в редакции «Красной звезды». Судя по осторожным воспоминаниям Ортенберга, он был мрачен, но призывал не торопиться объявлять об оставленных городах, а что думал об этом сам и насколько был уверен в победе осенью сорок первого, неведомо. Однако никаких следов растерянности в его публицистике не было. Напротив, она звучала мужественно и призывала к героизму. Но высшее достоинство его статей было в том, что они не были безличными и казенными, но обращались к сердцу каждого. Толстой очень хорошо понимал, что защищать надо не идеи, не самый передовой общественный строй, но Родину, землю свою.
«Ни шагу дальше! — писал он в «Правде» 18 октября 1941 года. — Пусть трус и малодушный, для кого своя жизнь дороже родины, дороже сердца родины — нашей Москвы, — гибнет без славы, ему нет и не будет места на нашей земле.