Родина моя, тебе выпало трудное испытание, но ты выйдешь из него с победой, потому что ты сильна, ты молода, ты добра, добро и красоту ты несешь в своем сердце. Ты вся — в надеждах на светлое будущее, его ты строишь своими большими руками, за него умирают твои лучшие сыны»{841}.
«Гнездо наше, родина возобладала над всеми нашими чувствами. И все, что мы видим вокруг, что раньше, быть может, мы и не замечали, не оценили, как пахнущий ржаным хлебом дымок из занесенной снегом избы, — пронзительно дорого нам. Человеческие лица, ставшие такими серьезными, и глаза всех — такими похожими на глаза людей с одной всепоглощающей мыслью, и говор русского языка — все это наше, родное, и мы, живущие в это лихолетье, — хранители и сторожа родины нашей.
Все наши мысли о ней, весь наш гнев и ярость — за ее поругание, и вся наша готовность — умереть за нее. Так юноша говорит своей возлюбленной: «Дай мне умереть за тебя!»{842}
Те из его собратьев, советских писателей, которые по возрасту или состоянию здоровья не могли надеть военную форму, эвакуировались к тому времени в Ташкент, настроение у многих было упадническим, не исключали и самого худшего. Да и не все считали поражение в войне самым худшим. Ждали немцев в 1918-м, ждали и теперь. Толстому отступать было некуда. За первые месяцы войны он написал столько, что в случае победы фашистской Германии его могла ожидать только виселица. И когда в начале декабря 1941 года началось первое контрнаступление наших войск, он отчеканил, как если бы цитировал собственный роман о Петре: «Один немецкий пленный будто бы сказал: «Не знаю, победим мы или нет, но мы научим русских воевать». На это можно ответить так: «Мы победим — мы знаем, и мы вас — немцев — навсегда отучим воевать»{843}.
Полгода спустя, весной 1942-го, когда наши предпринимали попытки наступать, граф был настроен оптимистично, и бодрый тон его писем чем-то напоминал мажор Антошки Арнольдова из «Хождения по мукам».
«События грандиозно разворачиваются. К августу месяцу Германия будет в развалинах и задымятся пожарищами кое-какие острова. Триста дивизий Гитлера на нашем фронте изломают гнилые зубы о штыки Красной Армии и подавятся советской сталью. Если примерить июнь 41 и июнь 42 года — какая неизмеримая разница в соотношении сил — наших и фашистских! И какой проделан путь нашей страной — путь, равный столетию. В августе мертвые услышат грохот падающей Германии»{844}.
В августе мертвые слышали стон отступающей по донским степям Красной армии, приказ «Ни шагу назад!» и глухой треск пулеметов заградотрядов.
«Ты любишь свою жену и ребенка, — выверни наизнанку свою любовь, чтобы болела и сочилась кровью, — писал в эти дни Толстой в статье «Убей зверя», напечатанной сразу в «Правде», «Известиях» и «Красной звезде», — твоя задача убить врага с каиновым клеймом свастики, он враг всех любящих, он бездушно приколет штыком твоего ребенка, повалит и изнасилует твою жену и в лучшем случае пошлет ее под плети таскать щебень для дороги. Так, наученный Гитлером, он поступит со всякой женщиной, как бы ни была она нежна, мила, прекрасна. Убей зверя, это твоя священная заповедь.
Ты молод, твой ум горяч и пытлив, ты хочешь знания, высокой мудрости, твое сердце широко <…> убийство фашиста — твой святой долг перед культурой»{845}.
Он умел находить слова. И для победы делал все, что мог. И на войну, как умел, работал. Однако — это была лишь часть его жизни. Была и другая.
В самом начале войны он принялся за пьесу об Иване Грозном. В обращении к этому сюжету сказалась поразительная разбросанность графских интересов. Не доделал Петра, странно оборвал «Хождение по мукам» — перекинулся на Иоанна.
«Я верил в нашу победу даже в самые трудные дни октября-ноября 1941 года. И тогда в Зименках (недалеко от г. Горького, на берегу Волги) начал драматическую повесть «Иван Грозный». Она была моим ответом на унижения, которым немцы подвергли мою родину. Я вызвал из небытия к жизни великую страстную русскую душу — Ивана Грозного, чтобы вооружить свою «рассвирепевшую совесть»{846}.
На самом деле интерес к фигуре Грозного появился у Толстого задолго до войны. Еще в январе 1935 года, когда перенесший инфаркт писатель начал выкарабкиваться, Бонч-Бруевич докладывал Максиму Горькому о выздоравливающем Алексее Толстом: «Тут же очень много посвящает времени истории Ивана Грозного, собирает материалы — книги, портреты — и говорит, что в его сознании Петр имеет свои истоки в Иоанне Грозном и что Иоанн Грозный для него даже интереснее, чем Петр. Колоритнее и разнообразнее. Вообще весь в творчестве».
Но Ивана Грозного сначала опередил Карабас-Барабас с Буратино, потом «Хлеб», потом две сестры с их мужьями, и только в 1940 году Толстой наконец заключил договор с Комитетом по делам искусств на создание пьесы о Грозном.