Пьесу лауреата Сталинской премии, депутата и академика Толстого не то чтобы запретили, а поступили с ней лукаво: опубликовали тиражом 200 экземпляров. Можно сказать, не опубликовали вовсе[89]. Для человека, давно привыкшего к успеху и отвыкшего от критики, это должно было стать сильным ударом.
«Все, кто проходят мимо, спрашивают друг друга о том, как реагирует Алексей Толстой на статью Храпченко, где он обвиняется в искажении образа Ивана Грозного», — отмечал в дневнике Вс. Иванов{852}.
Утверждать однозначно, что репрессии исходили от самого Сталина, не приходится. С другой стороны, едва ли Храпченко или даже Щербаков самостоятельно решились бы на такой шаг. Но если Сталин это произведение читал, то можно попытаться предположить, чем именно оно ему не приглянулось.
Корней Чуковский не обманывался: Иван Грозный был нарисован Алексеем Толстым с большой теплотой, но слишком уж очеловечен, лиричен, по-своему даже чувствителен и великодушен. Влюбленный Иоанн Грозный… Благородный, пылкий человек, переживающий предательство близких друзей и ищущий утешения в женской любви. Драматургически — любопытно, но с точки зрения государственной — сомнительно. Толстой в своей пьесе и государственности отдал дань, противопоставив царя боярам как единого хозяина и радетеля земли русской, но этот мощный гимн не мог заглушить лирическую ноту и тоску: «Меня не ждет жена… На жесткой лавке сплю. Неладно одному, нехорошо… Вечер долог, сверчки в щелях тоску наводят».
Вдовому Сталину такое было в самый раз читать.
Потом появляется женщина, черкесская княжна Марья Темрюковна, которой царь изливает душу, рассказывает о своем детском унижении и доверяет тайные мысли, приходит к ней в самые тяжелые минуты. Любовь его к ней страстная, юношеская:
«Не сыт я тобой. До гроба сыт не буду. Ярочка белая, стыдливая… Глаза дикие, глаза-то угли. Ну, что, что дрожишь? Косами меня задушить хочешь? Задушусь твоими косами, царица».
В конце пьесы царица умирает, отравленная двоюродным братом царя князем Владимиром Андреевичем Старицким, и только тогда обнаруживается чудовищный размах заговора против Грозного, в который вовлечены почти все бояре. На царя совершается покушение, и от стрелы его закрывает собой ни больше ни меньше — юродивый, Василий Блаженный. Хорош был также Курбский, который накануне бегства говорил жене: «Сыновей береги больше своей души… Заставят их отречься от меня, проклясть отца, — пусть проклянут. Этот грех им простится, лишь бы живы были…»
Возможно, Сталин решил, что это уже чересчур. А может быть, вождь хотел видеть другого Ивана. Сотворение кумиров всегда было самой опасной частью литературного творчества, положительных героев писать труднее, чем отрицательных. Петр по этой логике удался, Иван Грозный нет. Но были читатели, которые полагали иначе.
«Храпченко сказал мне (по телефону), что Ваш «Грозный» пока что от постановки отклонен. С двойным чувством пишу я это письмо: и какого-то соболезнования, и определенно улыбчивой надежды, что не бывать бы счастью, да несчастье помогло. Храпченко сказал еще, что есть статьи с указанием причин отклонения пьесы. Я этих статей не читал. Но я так много думаю о Вашем «Грозном» и так увлечен исключительными его качествами, что имею свое собственное крепкое суждение…
1. Толстой — талант огромный. В исторических картинах по выписанности фигур, по языку я не боюсь сказать, что не знаю ему равных во всей нашей литре. Ряд сцен в его пьесе превосходит все, что им до сих пор написано.
2. Но для драмы беда в том, что проявление его силы — кусками, пятнами. За одной, другой, третьей блестящей сценами следует совсем слабая. И не потому слабые они, что бледные краски, а потому, что автор занялся вдруг не тем, чего требует основная линия…
3. Толстой должен наконец написать пьесу замечательную — данный материал в его руках должен и может дать пьесу мудрую. А эта пьеса благодаря такой ответственности перед историей должна быть именно мудрой…
Исполнение Грозного Хмелевым может стать историческим. Более подходящего актера решительно по всем заданиям образа нельзя заказать…
Не могу Вам передать, до чего меня охватывает желание и вера в нечто, наконец-то исключительное; тут сливаются и увлеченность чертами Вашего таланта[90], и жажда крупного явления на сегодняшнем театре, и убеждение, что никакой другой театр не может достичь в данной области большего, чем МХАТ»{853}.