— Видишь ли, когда я был, как тебе известно, в Англии, я познакомился с Конан-Дойлем. Роскошный писатель и человек приятный. Но с бзиком. Верил в загробную жизнь и спиритизм. Мы понравились друг другу, мне было лестно: он — маститый, знаменитый, я еще молодой. Так вот, он начал уговаривать меня, что вся эта загробность непременно существует, что после смерти душа покойного может подать сигнал живущим и тому подобное. Мы гуляли вдоль Темзы, я вежливо слушал, кивал головой, но он, конечно, понял, что я ни черта не верю в эту мистику, и тогда он сказал мне с любезной веселостью:
— Дорогой друг, я намного старше вас и умру, естественно, первым. Давайте сразу заключим джентльменское соглашение: после моей смерти я сразу являюсь к вам и подаю ясный знак и напоминаю о нашем условии. Вы признаете, что я был прав…
Лицо отца приняло значительный и загадочный вид, как у человека, который хранит важную тайну. Опустил глаза, молчал, ковырял трубку.
Я, с волнением ожидая чудес, пробормотал:
— Ну и что? Он умер в прошлом году…
Отец посмотрел на меня с издевательским сожалением:
— Надул проклятый англичанин… Не по-джентльменски…»{888}.
«Вообще это был мажорный сангвиник, — вспоминал Чуковский. — Он всегда жаждал радости, как малый ребенок, жаждал смеха и праздника, а насупленные, хмурые люди были органически чужды ему.
Когда мы жили в Ташкенте, мы условились, что будем ежедневно ходить в тамошний Ботанический сад, который нравился Толстому своей экзотичностью.
Два раза совместные наши прогулки прошли благополучно, во время третьей я неосторожно сказал:
— Теперь, когда мы оба уже старики и, очевидно, очень скоро умрем…
Толстой промолчал, ничего не ответил, но едва мы вернулись домой, тут же с порога заявил своим близким:
— Больше с Чуковским никуда и никогда не пойду. Он такие га-а-адости говорит по дороге.
Вообще он органически не выносил разговоров о неприятных событиях, о болезнях, неудачах, немощах. Не потому ли он так нежно любил своего друга Андроникова, что Андроников повсюду, куда бы ни являлся, вносил с собой радостный праздник <…>. Человек очень здоровой души, он всегда сторонился мрачных людей, меланхоликов, и всякий, кто знал его, не может не вспомнить его собственных веселых проделок, забавных мистификаций и шуток»{889}.
Толстой избегал ходить на похороны друзей, даже самых близких. В 1935 году не пришел на похороны Радина, еще раньше не был на похоронах Щеголева. Горького ему пришлось хоронить. Но тут уж невозможно было отвертеться, и хоронил Толстой Горького с видимым отвращением.
«Ругайте меня… Но смерть… — он как будто отпихивает что-то руками. — Я… Я не могу…
Это было естественно, понятно и человечно. Таков был Толстой. Не хотел, не понимал, не выносил смерти. Он слишком любил жизнь.
— Я не люблю ее финала, — сказал он, как бы подшучивая над собой»{890}.
А между тем его собственный финал был уже совсем близок. «Сейчас надвигается угроза потери Толстого: он безнадежно болен, ему хуже с каждым днем. Сейчас он в санатории «Барвиха», откуда его не выпускают. Положение, по-видимому, такое, что нельзя даже ждать и чуда!» — писал в дневнике Федин{891}.
Свой последний Новый год Алексей Толстой встречал 31 декабря 1944 года. Хранитель толстовского музея в Самаре А. Г. Романов рассказывал в одном из интервью, что, когда на Новый, 1945 год Толстого с женой пригласили на прием в посольство, у Алексея Николаевича начался приступ кровохарканья, и они не поехали. «Тогда Людмила Ильинична выговорила ему, что он испортил ей Новый год»{892}.
Эта версия несколько расходится с мемуарами Потоцкой, и дело тут не в том, где и как встречал Толстой свой последний Новый год, но в том, какую роль играла в его последние дни Людмила Ильинична, к которой большинство мемуаристов склонны вслед за детьми Толстого относиться отрицательно[100]. А между тем вдова Михоэлса вспоминала так:
«В 1944 году мы должны были вместе встречать Новый год в ЦДРИ. Однако в самый последний момент встречу в ЦДРИ отменили. Соломон Михайлович позвонил об этом Алексею Николаевичу, который, не задумываясь, сказал по этому поводу, что раз так, то все решается очень просто. Мы должны приехать к ним на дачу и встретить Новый год совсем особенно, то есть вчетвером, «у очага». Несколько раз Алексей Николаевич повторил это выражение и говорил: «И даже очень хорошо! Сейчас столько людей должно вспомнить о том, какое счастье, если к концу этой чертовой войны очаг остался и можно около него посидеть!»
Мы приехали. Был накрыт великолепный праздничный стол. У Толстых в доме всегда было много прекрасных цветов, но на этот раз в центре стола стояло какое-то поистине необыкновенное цветущее дерево. Оно было почти фантастическим по изобилию цветов.