Когда Амели уходила, Андрей, как мог, поднимался и подходил к окну. Прошло уже несколько недель, как он открыл для себя две вещи – дом Томаса стоит на высоком месте, откуда виден весь город. И то, что видно отсюда, с этой высоты – есть яркий, многообразный, переливающийся всеми цветами и оттенками, мир, который никогда не надоедает, потому что в нем нет монотонности. В нем есть черепица. А она одинаковой не бывает. После обжига приобретает она совершенно разные, непохожие друг на друга оттенки, и, становясь старой, покрывается тоже разноцветным мхом и плесенью. Известно, что скат черепичной крыши должен быть сделан под острым углом, чтобы уходила дождевая вода. Но и углов одинаковых не бывает тоже, и это, в свою очередь, способствует чередованию света и тени. Если смотреть сверху, вся необъятность крыш сливается в пейзаж, полный контрастных теней, полутонов, ярких пятен. Пейзаж имеет вид стихийный и романтический. Сочетание хаоса и строгих форм. Он похож на какой-то островерхий ландшафт. Стихия и порядок. Может быть – проза. Но все равно – поэзия. Разная, многостилевая, но все равно она. Подобно тому, как в восемнадцатом веке двадцать миллионов немцев жили в трехстах государства. Это был провинциализм, принадлежащий великому целому, которое дало миру Баха и Дюрера, Гёте и Гегеля, и несомненное величие крохотной географии и политики вместе. Поскольку жизнь всех этих курфюршеств и княжеств содержала в себе и курьез, и безусловное достоинство. А их маленькие владыки вводили свои законы совершенно по Гофману – «Вырубить леса, – поскольку Германия страна лесная – сделать реку судоходной, развести картофель, насадить акации и тополя, научить молодежь распевать на два голоса утренние и вечерние молитвы, проложить шоссейные дороги и привить оспу». Это уже потом появились украшательства – мюнхенцы содержали оперу на доходы от карточной игры, Дрезденцы купили «Сикстинскую мадонну», пруссаки пригласили Вольтера. Конечно, кто-то и ссорился с соседями. Но вцелом, раздробленная Германия интересовалась больше музыкой, чем политикой, культурой, а не каким бы то ни было назидательством. При всех германских дворах содержали музыкантов, артистов, поэтов, ученых. Сколько дворов, столько поэтов. Франция – это Париж, Англия – Лондон, Германия – несколько десятков столиц и еще Шварцвальд, Рейн, Баварские Альпы. Раздробленная Германия была нищей, бесправной, униженной соседями. Но что это значит по сравнению с поэзией! И возникала она, должно быть, из ничего – из булыжной мостовой, восковых свечей, черепицы.
Чем больше Андрей думал об этом, тем чаще возникало в сознании слово «уют». Оно пришло само. Он знал, так иногда бывает. Слова, которые объединяют многое, приходят сами. И он понял – самое главное впечатление от Германии – это уют. Сосредоточившись на этом слове, он окончательно понял, что это так. А когда есть уют, хочется порядка. И не только в своем доме. Но и далеко за его пределами. Это где-то очень близко с величием. Как-то уют совершенно особенным образом дополняет его, это величие.И в этом последнем посыле ему вдруг отчетливо послышались отголоски варваров, преградивших когда-то путь Риму, потому что непроходимые леса, населенные теми, кто не хочет тебя впускать, остановят кого угодно.
Андрей уже не помнил, как долго он стоял у окна. Темное, предвечернее небо, наполненное, казалось, громадными глыбами снега, было освещено ярким, неизвестно как пробившимся сквозь этот снег лучом солнца. И это яркое море крыш и виднеющаяся вдали Ратуша, и еще дальше – Замок, образовывающие почти полный круг, будто создавали огромную чашу, на дне которой была залитая солнцем мостовая.
И все это – и крыши, и Ратуша, и Замок казались непостижимой фантасмагорией, возникшей от одного маленького луча солнца, пробившегося сквозь тучи. А узкий, будто тайный, вход в улицу, видневшийся на самом дне чаши, словно обещал какой-то новый праздник в этих случившихся вдруг одухотворенных буднях.
Продолжая стоять у окна, Андрей не торопился уходить, хотя стоять становилось все труднее. Уже начинало болеть бедро. Надо было возвращаться в постель. На Ратуше снова зазвонили. Но до того, как заиграла музыка, Андрей понял – семнадцать. Значит, у него есть еще, по крайней мере, час, чтобы побыть одному.