Разгорается между ними и спор о новом романе, герой которого, подлец и предатель, после войны снискал себе почет и уважение, достиг должностных высот. Мучает спорщиков вопрос, как такое могло случиться. У одного из них свой взгляд на проблему: „Автор как раз и показал, сколь опасны здоровому обществу подлецы, приспособленцы, а более опасны трусливые душонки, которыми подлец сам себя окружает. А еще есть люди, которые живут в хатах с краю“.
Удобная, а главное – безопасная – позиция „Моя хата с краю!“ героев повести не устраивает: „Неотвратимость кары за подлость, за измену, за предательство! На том стоим!.. И пусть знает каждый подлец, что как бы он ни маскировался, во сколько бы шкур ни рядился, деяния его неотвратимо будут раскрыты и по „заслугам“ оценены. Не-от-вра-тимо!“ [3, с. 234].
Не столь категоричен умудренный опытом старик Селиван. Ему ль не знать, что не все в жизни делится только на черные и белые тона. Что, прежде чем судить других, нужно бы наперед покаяться хотя бы перед самим собой и в своих провинах. Что зло, безусловно, должно быть наказано, но важно, карая других, не распалить зла в своей душе. Что значимость своего присутствия на земле доказать надо не словами и клятвами, а делом. Что каждый ответствен перед людьми и собой за то, в каком мире живет.
Этому образу отдает писатель свои сокровенные мысли. „Все в этой жизни испытал и доподлинно знает Селиван Матвеевич“, – говорит о нем Варвара. Парк был частью его большой, за восемьдесят лет, судьбы. Он сам и его сверстники в поношенной одежонке, не досыта накормленные, сажали и этот парк, и яблоневый сад на взгорке, за рекой, от которого теперь и пеньков не осталось. „Топор и пила богом стали, – сердится Селиван. – А с электричеством легче. Плечо утруждать не надо, Играючись губят природу“.
Пришлось ему однажды лечить березу, покалеченную добытчиками сока: „Ножом изрезали так, что… Какое сердце надо иметь? – возмущался старик. – Дите еще, а к ней пузырек для сока подвязали. Отчего это? От жадности? От озлобления? От бездумности? Злым стал род людской. Недовольство и пресыщенность обуяли человека. Огрубел он от надругательства над природой“. „Очень опасная болезнь, – думает ветеран о равнодушии. Как тиф, как чума, расползается по домам и квартирам. В поры человеческие забралась. И остановить вроде бы не собираются. Стало быть, так легко и удобно“ [3, с. 95–96].
Его руками высажена в парке и рябинка, к которой он, выполняя завещание покойной жены, часто наведывается – а вдруг и впрямь сизокрылой голубкой, заслышав его, прилетит сюда ненаглядная Дашенька. Здесь, в парке, у тополя первый раз он когда-то обнял и поцеловал ее. Два года встречались они до этого поцелуя, и не понимает Селиван нынешнюю молодежь. „Наташа плюс Юра равно любовь, – с недовольством читает он надпись на дереве. – Белой масляной краски не напасешься. Вся на ацетоне пошла, чтобы скорее… Спешат, на тот свет спешат. Для безотказной лошадки овса не хватает. Уж если гибнуть, то сразу по полтысячи душ. Спешат… К краю единому спешат. И любить торопятся. На дереве его естеством поклялись. Клятвы всуе рождают порок. Исповедь предали, как Христа Иуда“.
„Вот тебе и символ отчего дома, вздыхает старый солдат, еще раз оглядываясь на покалеченную березу. – А мы-то, бывало, обнимали и целовали их, возвращаясь с полей брани“ [3, с. 99–100].
Чудно как-то получается в жизни. Старики медлят, молодые торопятся – продолжает крутиться в голове беспокоившая его тема. – Скорее, скорее… А по сути-то все должно быть наоборот. Все скорей стремятся разрушить. А торопливость – то ни там, ни тут не нужна. Она вредна!.. Если спешит один – это еще полбеды, а если сплошь да рядом – беды не миновать. Видел я и рукотворные моря, и осушенные земли. Смотреть больно, думать страшно…
А может, в этой жизни все так и нужно делать? Есть необходимость? И человек выбирает из многих бед меньшую, – засомневался он было. И сам себя обрывает:
– А кто определит, какое зло завтра будет больше? В спешке-то да в бездумьи можно рубануть с плеча и тот сук, на котором все зиждется [3, с. 103].
Ищет у старика ответа на вопрос, как стать счастливой, Эльвира. Спешила все испытать до замужества, пока молодая.
Теперь есть угроза, что детей иметь не сможет. „Человек свободным рождается“, – объясняет свое поведение она Селивану Матвеевичу. „Свободным от чего? – негодует Селиван. – От обычаев, от нравов прародителей? Обезьянки, если знаешь, были свободными и то не во всем. По крайней мере, не извращали инстинкт продолжения рода своего“ [3, с. 105].
Своих детей с Дашенькой они оплакали после Победы. Сын, воевавший вместе с ним, погиб под Брестом, дочь угнали фашисты в Германию. Время так и не смогло залечить эту рану. И бывший солдат сокрушается: „Страшной войной, Дашенька, людей стращают. Неподалеку от нас выстроили детский садик. Галдят, смеются несмышленыши. Война… Сколько их на нашей памяти было? Первая мировая, гражданская… Лютый зверь во сто крат добрее. Почему человек не внемлет мудрости природы? Гордыня одолела!“ [3, с. 98].