Вскоре после заката буря разыгралась с еще большей силой. Такого урагана летом я еще не видывал, да и зимние штормы никогда не налетали столь внезапно. Мы с Мэри сидели молча, прислушиваясь, как скрипит и потрескивает весь дом, как свистит и завывает буря. Капли дождя, попадая через трубу камина на огонь, зловеще шипели на горячих углях.
Мысли наши были далеко, с теми несчастными, что боролись за свои жизни в море, или с моим не менее несчастным дядей, мокнувшем и замерзавшем на холме. Но каждый новый порыв бури, каждый новый шквал возвращал нас к действительности и заставлял вздрагивать и прислушиваться, как почти по-человечески стонут стропила, как ветер с воем врывается в трубу камина, неожиданно вздувая в нем пламя. И сердца наши бились все тревожней. А новый шквал то приподнимал кровлю, то ревел разъяренным зверем, то жалобно плакал, как одинокая флейта, то врывался в кухню и наполнял ее своим холодным, влажным дыханием.
Было около восьми вечера, когда Рори вошел в кухню и с порога поманил меня к двери. Видно, на этот раз дядя напугал даже своего верного товарища. Рори, встревоженный его поведением, просил меня пойти вместе с ним, чтобы приглядеть за дядей. Я поспешно оделся, поскольку и сам, под влиянием безотчетного страха, в этой сильно наэлектризованной грозовой атмосфере, испытывал непреодолимую потребность действовать и двигаться. Тревога побуждала меня предпринять хоть что-нибудь, лишь бы не сидеть в томительном ожидании, прислушиваясь к вою бури. Я велел Мэри не выходить, обещал позаботиться об ее отце и, закутавшись в плед, последовал за Рори.
Несмотря на то что стояла середина лета, ночь была непроглядно темной и стылой, как в январе. Густые сумерки чередовались с периодами глухого мрака, и не было никакой возможности понять причину этих перемен в мятущемся хаосе небес. Ветер забивал дыхание, в глазах рябило, все вокруг содрогалось от страшных ударов грома; ощущение было таким, словно гигантский черный парус бьется у вас над головой. Когда же на Аросе вдруг наступало затишье, становилось слышно, как вдали с воем проносятся шквалы. И над равнинами мыса Росс ветер гулял также беспрепятственно, как и в открытом море.
Одному Богу известно, что за ужасы творились там, у вершины Бэн-Кьоу. Клочья морской пены и брызги дождя хлестали наши лица. Вокруг Ароса дико ревел прибой. Грохот волн слышался то громче, то тише, он доносился из разных мест, словно играл какой-то адский оркестр, в котором солировали слитные голоса Гребня и басовитые возгласы Веселых Ребят. В ту минуту мне вдруг стало понятно, за что они получили это странное название. В клокотании зыби на этих рифах слышалось какое-то могучее добродушие, почти человеческое. Словно орда дикарей перепилась до потери рассудка и, забыв членораздельную речь, принялась плясать и вопить в веселом безумии. Именно так, чудилось мне, звучали в эту страшную ночь смертоносные буруны Ароса.
Держась за руки и спотыкаясь на каждом шагу под натиском сбивавшего с ног ветра, Рори и я с невероятным трудом продвигались вперед. Мы путались в мокрой траве, падали на мокрые камни, наши ноги скользили и разъезжались. Разбитые, измученные, вымокшие до нитки и задыхающиеся, мы наконец достигли мыса, смотревшего прямо на Гребень. Это был излюбленный наблюдательный пункт дяди Гордона. Как раз в том месте, где утес достигает наибольшей высоты и почти отвесно обрывается в море, небольшой пригорок образовал нечто вроде парапета, за которым, укрывшись от ветра с моря, наблюдатель мог любоваться тем, как прилив беснуется у его ног. Оттуда же можно было видеть пляску Веселых Ребят.
Впрочем, в подобную ночь оттуда не различить ничего, кроме мрака, в котором бурлят, кипят и кружатся водовороты, а пена и брызги, взлетев на невероятную высоту, в мгновение ока разлетаются мелкой водяной пылью. Никогда еще я не видел, чтобы Веселые Ребята так буйствовали. Белые столбы пены вздымались и пропадали во тьме, словно призраки, поднимаясь выше вершины утеса. Иногда два-три таких столба вырастали и пропадали одновременно, а порой их подхватывал порыв ветра, и нас обдавало брызгами и пеной, словно волна налетела прямо на нас. Зрелище это подавляло, но не своим величием, а беспрестанным одуряющим грохотом, то усиливающимся, то затихающим. От этого в голове воцарялась какая-то звенящая пустота, мысль цепенела, наступало состояние, близкое к острому умопомешательству. Минутами я ловил себя на том, что, следя за бешеной пляской Веселых Ребят, я принимался напевать, вторя их хриплым голосам.
Мы находились в нескольких саженях от дяди, когда при вспышке зарницы я разглядел его фигуру среди тьмы этой черной ночи. Дядя стоял за каменным парапетом, откинув голову назад и прижимая к губам горлышко бутылки. Наклонившись, чтобы поставить бутылку, он заметил нас и помахал рукой.
– Разве дядя пьет? – крикнул я Рори.
– О, он всегда напивается, когда ветер ревет! – отвечал старик на таких же высоких тонах, потому что иначе ничего нельзя было расслышать.
– Стало быть – и в феврале… Тогда он тоже был пьян? – допытывался я.