– Не просто жить, но жить и работать, – уточнил Луначарский. – И когда я рассказал ему о сути моего предложения, он тут же ухватился за это дело. Так что, если вы не против его кандидатуры…
– Анатолий Васильевич, – осадил Луначарского Горький, – вы же прекрасно знаете о том, что ни у меня, ни тем более у Марии Федоровны никогда не было предубеждений против достойных представителей русского дворянства. – Ну а если к тому же человека рекомендует нарком Просвещения… Однако все равно хотелось бы знать, кто он и что он?
– Самарин Аскольд Владимирович, потомственный дворянин. Тридцати трех лет отроду. Следователь по особо важным делам Московского окружного суда.
– Даже так?! – не смог сдержаться Горький. – Но это же чин статского советника! И в тридцать лет… генерал…
– Положим, не совсем генерал, – уточнил Луначарский, – а где-то между полковником и генерал-майором, но что касается его профессионализма… В свое время о нем вся Москва говорила. Причем заметьте, взяток не брал и в совершенстве знает три языка. Немецкий, итальянский и французский.
– М-да, – хмыкнул в усы Алексей Максимович, – взяток не брал… Как говорится, свежо предание, да верится с трудом. – Однако заметив, как вскинулся на этот его пассаж хозяин кабинета, тут же спросил: – И где же вас свела судьба, если, конечно, не секрет?
– А разве я раньше вам об этом не рассказывал?
– Что-то не припоминаю.
– Выходит, не до рассказов было, – хмыкнул Луначарский. – А насчет того, когда я познакомился с Самариным… Летом семнадцатого, когда Временное правительство навесило на меня всех собак, обвинив в измене и предательстве, и меня заключили в «Кресты». Вот тогда-то, чтобы усилить следственную группу, которая работала с политзаключенными, и был командирован из Москвы в Петроград следователь по особо важным делам Аскольд Самарин. Со мной он работал с первого дня ареста, и только благодаря тому, как он повернул дело, я просидел в одиночке всего лишь две недели.
– Да, да, теперь что-то припоминаю, – потирая лоб, пробурчал Горький, – только фамилию забыл. Впрочем, это простительно. Лето семнадцатого было настолько ярким, что запомнить такую мелочь, как фамилия следователя…
– Да, пожалуй, вы правы, – согласился с ним Луначарский, – лето было сумасшедшее, и запомнить всех, кто творил историю России, было просто невозможно.
Хозяин кабинета стащил с переносицы пенсне, однако вместо того, чтобы протереть стекла, вновь водрузил его на нос, какое-то время молчал, видимо воскрешая в памяти «удобства» одиночной камеры в «Крестах», наконец произнес, как бы подводя черту под воспоминаниями о прошлом:
– Так что, на этом и порешим. И если вы ничего не имеете против Самарина, то он сам расскажет вам о себе, когда вы пожелаете с ним встретиться. Хоть у вас дома, хоть здесь, в Смольном.
– В принципе мне все равно где, – пожал плечами Горький, – но думаю, что разумнее будет встретиться именно в Смольном. Насколько я догадываюсь, вы уже назначили время, когда он должен будет подойти к вам?
– Поражаюсь вашей проницательности, – улыбнулся Луначарский, – он будет здесь через час.
Глава 2
Это была первая ночь в новом году, когда Самарин по-настоящему хорошо выспался, и это несмотря на то, что в его квартире на Моховой стоял собачий холод. А проснувшись, с радостью ощутил себя полным сил человеком, чего с ним не случалось с той страшной осени восемнадцатого года, когда был объявлен «красный террор» и он, потомственный дворянин из старинного русского рода Самариных, был объявлен врагом народа. Впрочем, он не обвинял новую власть в том, что оказался в числе тех, кто был выброшен за борт. Большевики мстили тем, кто доселе выполнял свой долг, единожды присягнув на верность России, и в этом не было ничего удивительного. Тем более что и само дворянство было далеко не однородным, многие видели в революционных солдатах и матросах, из которых создавались многочисленные Советы, всего лишь дорвавшееся до власти быдло. Однако лично он, Аскольд Самарин, не видел себя вне России, к тому же он хотел работать, надеясь, что его опыт следователя пригодится и в новой России, но революционные власти мели всех и вся под одну гребенку, и ему, чтобы просто выжить, уже не оставалось ровным счетом ничего другого, кроме как бежать из Питера на фронт, чего он себе не мог позволить в силу своих убеждений, или же перебираться за границу. Но и этого он себе не мог позволить – не было ни денег, ни драгоценностей, продав которые, можно было бы уехать во Францию.