– А вот за это мое личное вам спасибо. То-то радости будет у мужиков. Не поверите, Анатолий Васильевич, но уже сил нет ходить в Петросовет или в тот же жилищно-домовой комитет и упрашивать неизвестно откуда народившийся чиновный люд подписать бумажку на продуктовый паек или охапку дров для людей, которые были и остаются гордостью России.
Покинув кабинет Луначарского, Зиновьев собрал все свои силы, чтобы только не дать выплеснуться рвущейся наружу ненависти, и, не произнося ни слова, пошел по длиннющему коридору Смольного, непроизвольно прислушиваясь к звонким шагам Яковлевой. Молчала и Варвара Николаевна, не в силах осадить свою гордыню. Наконец, когда уже не было сил молча накручивать в себе раздражение и унижение, которое она только что испытала в кабинете Луначарского, она резко остановилась и почти беззвучно окликнула Зиновьева:
– Григорий!
– Ну?
– Что «ну»? – осатаневшим голосом выкрикнула Яковлева. – Тебе не кажется, что нас с тобой только что выпороли, как нашкодивших гимназистов, и приказали вести себя так, как хотелось бы этому гнилому интеллигенту? Последние слова она произнесла, чуть убавив свой крик, и все-таки Зиновьев невольно обернулся, не слышит ли кто-нибудь ее. Однако коридор был безлюдно гулок, и он лишь хмуро произнес: – Ты бы, Варвара, того… укоротила свои эмоции, не дай-то бог, кто услышит.
– А мне плевать! – взвилась Яковлева. – Плевать, и еще раз – плевать! – Белая от ярости, она сжала кулаки и все тем же свистящим шепотом почти выдавила из себя: – Ненавижу! Если бы ты знал, как я его ненавижу! Ну хотя бы наедине высказал все те претензии, что имел ко мне. Один на один, как член Реввоенсовета председателю Петроградского чека. А то ведь в присутствии этого писаришки унизил. Да еще как унизил!
Она задыхалась от нехватки воздуха, и Зиновьев даже испугался в какой-то момент, что ее хватит удар. Еще раз обернувшись и убедившись, что их никто не слышит, он тронул Яковлеву за рукав кожанки.
– Успокойся, прошу тебя. А насчет унижения, так он не тебя одну унизил, но и меня тоже, и могу заверить, ему так просто это с рук не сойдет. Как, впрочем, и нашему писателю.
– Что, будешь Ильичу телеграфировать?
– Ильичу? – удивился Зиновьев. – Зачем? Варвара, я удивляюсь тебе! Ну, признайся, я похож на идиота, который будет тревожить Ленина по таким мелочам, как Лешка Пешков, когда у ворот Петрограда Юденич стоит? – Его губы тронула язвительная ухмылка, и он с долей непомерного сарказма в голосе добавил: – Твой Горький – это он для Луначарского буревестник революции, а для меня …
И сплюнул на пол.
– Но если не Ильичу, то кому же еще? Троцкому? Или, может, Свердлову?
– А зачем вообще кому-то жаловаться? – удивился Зиновьев. – Неужто у нас самих не хватит силенок, мудрости и революционного опыта, чтобы расправиться как с тем, так и с другим? Что-то не узнаю я тебя, Варвара. Может, сдавать стала? Или от своей чекистской работы устала? – вкрадчивым голосом поинтересовался окончательно пришедший в себя Зиновьев.
– Ну, насчет моей усталости, – потемнела лицом Яковлева, – это ты, положим, поторопился, как, впрочем, и насчет того, что я сдавать стала, но здесь особый случай, и я хотела бы иметь полную ясность.
– Ясность… я бы тоже хотел иметь полную ясность, однако сейчас могу сказать одно: жаловаться на них Ильичу я не буду. Не буду, – словно заклинание, повторил он, – однако надо сделать так, чтобы они сами подставились под удар, и тот же Ильич вызвал их в Москву и уже там размазал по стеклу, как…
Видимо, поймав себя на том, что он в своем красноречии начинает зарываться, как на митинге, Григорий Евсеевич оборвал себя на полуслове, однако тут же добавил:
– И если объединить мои возможности и возможности твоих чекистов…
– И что же ты предлагаешь конкретно?
– Пока что не знаю, но думать над этим придется. Кстати, у тебя, случаем, нет своих людей, которые вхожи в его дом?
Яковлева удивленно уставилась на хозяина города.