– Да, но… – попытался было поддержать Яковлеву более осторожный Зиновьев, но Горький остановил его движением руки.
– Погодь, Григорий Евсеевич, – с нижегородским говорком произнес он, – погодь, мы с тобой еще успеем наговориться. А что касается тех художников, которых я рекомендовал для работы в комиссии, так это истинно русские интеллигенты, которые болеют за Россию не меньше тех крикунов, что разгуливают сейчас по Невскому с красными бантами в петлицах да глотку надрывают на митингах.
Лицо Яковлевой залилось багровой краской, и она крутанулась всем корпусом к Луначарскому.
– Это что же получается, Анатолий Васильевич? Послушать товарища писателя, так получается, что недобитая интеллигенция болеет за новую, свободную Россию более, чем мы, старые большевики?
– Прекратите, Варвара Николаевна! – осадил ее Луначарский. – Никто никого здесь не принижает, к тому же не забывайте, что я тоже из семьи российских интеллигентов. Впрочем, как и вы – из семьи московского купечества. Впрочем, я, конечно, понимаю, – не удержался он, чтобы не съязвить, – столичные купцы – это не дворяне, но до российского пролетариата им все-таки далековато.
Он аккуратно, двумя пальцами стащил с переносицы пенсне, протер стекла платочком и в полном молчании водрузил «пережиток буржуазии» на нос.
– Ну а вы что скажете, Григорий Евсеевич? Только предупреждаю сразу: говорить по делу. Мне сегодня еще два выступления перед рабочими предстоит.
– А чего здесь говорить особо, – шевельнул оплывшими плечами Зиновьев, – и без того все понятно. Хотелось бы только предупредить Алексея Максимовича, что работа предстоит архисложная, и на одном только энтузиазме здесь далеко не уедешь. Хотелось бы, чтобы в особо сложных случаях он не побрезговал воспользоваться советами и тех деятелей искусства и культуры, которых нам удалось привлечь для работы в Петросовете.
Горький обратил внимание на то, что Зиновьев употребил словечко, столь любимое Лениным, и сделано это было явно неспроста. «Архисложная…». Словно хотел сказать тем самым: «Не ты один к Ленину близок, мы тоже не лыком шиты». И еще: «Не сломать бы тебе шею на этом поприще, товарищ пролетарский писатель, гляди – допрыгаешься, если попрешь против ветра. И когда споткнешься, тут мы тебе и твои выверты с твоей газетенкой припомним, да и много еще чего».
А Зиновьев между тем продолжал:
– Говорить, конечно, много чего можно, но хотелось бы и самого Алексея Максимовича послушать. Хотелось бы и о его планах узнать.
– Кстати, о планах, – принял эстафету Горький, – спасибо, Григорий Евсеевич, что напомнили. Так вот, товарищи. Насколько мне известно, до настоящего момента экспроприация проводилась беспланово, хаотично, и это, естественно, не способствовало тому, чтобы пополнялась народная копилка.
– Что вы хотите этим сказать? – вновь вскинулась Яковлева, однако Горький словно не слышал ее.
– Так вот, я не буду ворошить сейчас эту тему, хотя разговор еще предстоит нелегкий, так как склад, на который должны были свозиться экспроприированные произведения искусств, оказался вдруг практически пустым, а это… Впрочем, не буду вам говорить о том, что всё это значит в тот момент, когда республика задыхается без хлеба и оружия, а перейду к нашим с вами задачам. Нам необходимо составить план предстоящих акций по экспроприации и строго следовать ему, дабы впредь избежать анархического разграбления того, что должно принадлежать народу.
Он по привычке потрогал себя за ус, пытаясь припомнить, не упустил ли чего-нибудь главного, и вдруг почти осязаемо ощутил на себе зависшую, тяжелую тишину, которую спустя секунду взорвал голос Яковлевой. Высокий и в то же время с характерной для заядлых курильщиков хрипотцой.
– Что-о-о? Чтобы я, председатель Петроградского чека, писала какие-то идиотские планы в тот момент, когда вокруг Питера сжимается белогвардейское кольцо, а в самом городе не продохнуть от осевшей здесь контры?! Да вы что, товарищ Луначарский, совсем потеряли пролетарское чутье? Или меньшевистские загибы нашего буревестника революции настолько повлияли на вас, что вы уже готовы идти у него на поводу?
Казалось, еще минута-другая – и она потянется рукой к висящему на боку револьверу, как ее прервал голос Луначарского:
– Успокойтесь, Варвара Николаевна! И возьмите себя в руки. Во-первых, вы уже сдаете свои дела, как бывший председатель Петроградского ЧК, а во-вторых… Простите, Варвара Николаевна, но вы здесь не на митинге, и нечего горлом брать аудиторию.
Алексей Максимович покосился краем глаза на хозяина кабинета. Уже привыкший к подобным выпадам со стороны особо рьяных большевиков, в том числе и со стороны Яковлевой, у которой к нему были, видимо, какие-то свои особые счеты, он удивился реакции Луначарского на истеричный всплеск председателя Петроградского ЧК. Обычно невозмутимо-спокойный, он был взбешен, и было видно, с каким трудом он сдерживает себя, чтобы не сорваться в ответный крик. А Луначарский, между тем, словно гвозди вбивал в дубовую доску: