Так после одиннадцати часов, когда городской голова подписывал первую бумагу, беспорядочные звуки города, сочетаясь друг с другом, начинали гармонично звучать, образуя сладкозвучную мелодию. Случалось, что какой-нибудь звук выскакивал из этого шума, как фальшивый звук в оркестре. Случалось, что пастух терял свою собаку в потоке спускающихся с гор людей и скота и тут же на улице кликал: «Алабаш, гей, Алабаш…» На этот крик сейчас же выходил на балкон городской голова, чтобы заглушить этот негармоничный голос, и даже сердился, как чуткий дирижер. Но тот же людской гул, как поток, заглушал этот неуместный и нескладный клик. И если бы совсем поблизости пропел петух, одуревший от жары, если б два шалуна гимназиста, проходя мимо парикмахерской цирюльника Бози, закричали бы: «Цирюльник Бози — свинячья голова», — и сам почтенный парикмахер старого рынка бросился бы за ними и громко кричал: «Ах, чтобы вашему воспитателю пусто было…» — все равно ничто уже не нарушило бы ритмического шума города.
Он проникал на рынок семью путями, юн несся через семь рыночных ворот — канцелярии, городского самоуправления, суда, полицейского управления, податного инспектора, государственного казначейства и дома предварительного заключения. Как ручеек, этот шум несся из глубин мануфактурных магазинов, где рокотали зычные голоса горцев… И — чем выше поднималось солнце, тем сильнее становился шум, а когда солнце склонялось к западу, когда возвращались в горы крестьяне и кочевники — эта симфония постепенно подходила к концу.
В это время наиболее интересными уголками города были не мануфактурные лавки, не государственные учреждения и даже не пассаж. В суде судьи удалялись на совещание, и целый час они?не могли найти в кодексе законов ту статью, по которой можно наказать преступника, отрубившего шашкой хвост соседского буйвола, и тогда присяжный поверенный Феоктист Иванович предлагал направить дело на доследование, потому что были крайне неясны обстоятельства преступления. В уездном самоуправлении был тот час, когда Гамза-бей Махмудбеков басом рассказывал неприличный анекдот, а Назар-бей хихикал. Такой час был и в городском самоуправлении, и в армянской епархиальной консистории, потому что Терзи-базум давно уже наложил печать на два свидетельства о рождении.
Даже улицы были спокойны. В тени дерева можно было встретить нескольких крестьян, которые либо ели дыню, либо, разложив купленные товары, вновь считали, беспрестанно повторяя: «Не обманул ли нас тот сукин сын…» Но неинтересны крестьяне, которые едят дыню, или те, которые, глядя друг на друга, не могут сосчитать, во что обошлась им посконина по двадцать семь копеек за гяз, если они купили пять с четвертью гязов.
В городе в это время интереснее всего было на кухнях, а не в комнатах, где даже Герселья — Ангел со сломанным крылом — кружилась в домашнем платье и не имела того обаяния, которое было, когда надевала шуршащее платье и держала голубой шелковый зонтик.
Самое интересное было на кухнях…
Войдем в ворота дома толстого Нерсеса. Уже у входа чувствуется тот аромат, по которому безошибочно можно судить о том, в каком положении находится долма. В том ли, когда, подобно нераспустившемуся бутону, едва виднеются кусочки розового мяса, когда, постепенно набухая, долма вбирает в себя пар и сок сушеных фруктов и промеж виноградных листьев играют зерна риса?.. Котел кипит, пар иногда поднимает крышку, делает «пуф», и крышка, звякая, садится. Это дыхание котла напоминает послеобеденный сон Нерсес-бея, когда он, надувая толстые губы, во сне произносит «пуф», испуская благовонное дыхание.
Возле большого котла расставлены в ряд многочисленные миски, бадьи, сковородки с ручками, медные тарелки, содержимое которых служит для той же. долмы. В большой посудине греется сок айвы и граната, который должен вскипеть только один раз, затем этот сок в цветистой посудине служанка должна отнести в погреб для охлаждения. Он должен быть подан в ту минуту, когда из кухни на большом блюде вынесут долму, и Нерсес-бей зальет ее пар холодным соком граната и айвы. Рядом с ним греется раствор кардамона и корицы, чуть подальше сушится красный хлеб, который Нерсес-бей своими пальцами должен накрошить в жидкий сок долмы. На кухне на других тарелках разложена зелень — сладкий лук, кишнец, кресс, отдельно положены куски белой редьки — не той редьки, которая созревает в один месяц, а той, которая едва созревает за год, но три года сохраняет вкус.
На кухне жена Нерсес-бея ручной мельницей мелет кофе и жалуется, что в магазине французских товаров больше не следует покупать кофе, а покупать следует у Ефрата Ерема, кофе которого очень понравился Людмиле Львовне. Она жалуется, но ухом прислушивается к котлу, и каждый звук, каждое звяканье его крышки для нее являются знаками оформления долмы. Хозяйка небольшой черпалкой дает такт этому сложному движению. Как кормчий, она ведет обеденное судно до последней гавани, до…