— Ей-богу, не скажу. Знаю лишь, что по-русски не говорит, вечно ходит в одиночестве и в госпитале у него нет земляка. И имя-то его какое-то особенное… Янза или Ямза, что-то вроде этого. Я могу пойти вызвать его. Он всегда гуляет вдоль стены… А волосы черные, как помнишь, дядя Митрий, лошадь нашего полковника?
Молодой солдат направился в глубь двора и вернулся вскоре с мужчиной средних лет, укутанным в драную шинель. Видно было, что ему холодно. Шел он осторожными шагами. Мускулы его были напряжены. Казалось, он был глухонемой и слушал широко раскрытыми глазами. Лицо его выражало недовольство; шел он и как бы сомневался — не обманывают ли его?
— Вот он! — И молодой солдат отступил на шаг. Молча расступились и остальные.
Они переглянулись. В голубых глазах этого человека Армениер заметил какой-то родной блеск.
Солнце было то же самое солнце, южное, теплое солнце, но оно сверкало сквозь ярко-голубой туман.
Солдат был не армянин.
— Татарин?
Он помотал головой.
— Лезгин?
Глаза солдата заблестели.
— Черкес, — проговорил он.
Армениер обнял его.
— Кардаш эрмени?
— Эрмени кардаш.
— Слава тебе, господи, — меланхолично промолвил седоволосый солдат, — как это сразу и даешь человеку счастье и отнимаешь счастье! Посмотри-ка, до чего прояснилось лицо! А ходил он один, как лесная сова. Погляди, как развязался у него язык! У них тоже свой язык, свое племя и бог у них свой, землю пашут, ребятишек имеют.
Настроение солдат омрачилось. Может быть, они вспомнили свои избушки, детишек и жен, которые бог весть как живут, а может, их нет уж и в живых. Кто-то из солдат мрачно посмотрел во двор больницы. Он сердито махнул рукой и вошел во двор. Остальные, хотя и мрачно настроенные, слушали их разговор.
Его звали Гамзой. Он знал несколько тюркских и несколько русских слов и говорил лишь на своем родном языке, которого не знал Армениер. И этим смешанным языком Гамза рассказал, что участвовал в войне, но потом «сердце не захотело» (он показал на сердце), был ранен и вот уже третий месяц как в госпитале. Еще много других вещей рассказывал Гамза на родном языке, и Армениер кое-как понял, что Гамза тоскует по родине, но больше туда не вернется, потому что «Турухан» его враг.
Раздался звонок, и пришли закрывать ворота. Армениер еще раз увидел черкеса во дворе, он помахал ему рукой, и ворота закрыли.
С этого дня Армениер и черкес подружились. Каждое воскресенье Армениер навещал в больнице своего приятеля и приносил ему сладости и фрукты, купленные на свои скудные средства. Постепенно он все больше и больше понимал его. Так, например, в первые дни он думал, что Турухан — враг Гамзы, там, на его родине. Но потом выяснилось, что Турухан — это майор Терехин, начальник гарнизона. Он узнал, что Гамзу еще ждет наказание, потому что он будто бы сам себя поранил, чтобы больше не воевать. И ждали его выздоровления. Так грозил майор Терехин во время одного посещения.
Черкес имел для Армениера неописуемую привлекательность. В лице этого горца, в языке его было нечто такое, что хотя и не утоляло жажды Армениера, но звучало как журчание родника Норавор. Это был цветок не благоуханный, но напоминающий тот райский цветок, что убаюкивала на себе река Зангу.
Гамза как-то запел. До чего была сладостна эта песня на далеком севере! Казалось, из-за горы подымается солнце, встают кусты, а в ущелье сверкает белая лента реки. Его песня окрашивала чуждые ему предметы, и ворота меняли свою форму, становясь вдруг похожими на ворота его родного дома, створы которых пели; вот серая стена, стоящая перед ним, светлеет, как утес Зваронца, когда на его склоне распускается фиалка.
Гамза рассказывал также и о жизни лазарета: «Собака — и то лучше нас живет, кардаш… Ах, если бы я был собакой и убрался из этого края! Шел бы я по селам и полям, днем спал бы на траве, а ночью шел бы до зари и добрался бы до наших гор, до нашего села, и гнал бы скот на горы… Теперь уже горы зеленеют, кардаш…»
Армениер для облегчения участи Гамзы обратился к посредничеству Паррота. Профессор холодно ответил:
— Излишне обращаться к майору Терехину. Он — зверь, и результатом может быть лишь то, что положение вашего земляка еще более ухудшится…
В комнате горели свечи, расстилая вместе с желтоватым светом и тишину. Вещи погрузились в полутени. Лишь стекло картины, висевшей на стене, вобрав в себя лучи, отражало их, напоминая узкое окно, пропустившее через себя звездный свет. Было тихо и на улице. Оттуда лишь изредка слышались шаги запоздалого прохожего.
Мадам Элоиза глядела в окно. Когда на улице постепенно стихали шаги прохожих, в комнате тишина еще более сгущалась, и слышалось лишь потрескивание горящих свечей, языки которых плясали, то удлиняясь от ветра, то сворачиваясь. Занавески на окне развевались, и мадам Элоизе казалось, что кто-то с улицы смотрит на нее.