Обычные бабьи заботы при встрече мужа. У каждой изба есть, угол, окошко. А вот Аннушка, толстощекая, сероглазая, только у Лушки. Ее нельзя показать замарашкой.
Пришла к конторщику.
— Я белье стирала для вашей милости. Там сорочка в полосочку. У нее рукав шибко рваный. Отдайте мне, а денег за стирку не надо.
Из сорочки вышла пеленка и такая чудесная распашонка, в какой не стыдно Аннушку показать отцу.
Лушка еще крепче прижалась к боку Вавилы. В руках у него гармошка. Не дожил Михей до счастливого дня, а гармошка его дожила и поет сегодня в полную силу те песни, что раньше певала украдкой.
— Эй, робя, — закричал молодой приискатель в широченных. шароварах из чертовой кожи, — зажмурьтесь, робя, Лушка Вавилу свою расцелует. Видать, у обоих губы чешутся!
Вавила смущен.
— Баламут!
— Замолчь! — кричит Лушка.
Хохочут вокруг. И Лушка хохочет. Рассердись тут, если шутка от самого сердца. И в тон отвечает:
— Опоздал. Разговелись уж. А надо будет, при всех поцелую. Смотри.
И целует.
Вот она, жизнь! Год назад Лушка боялась свадьбы. Вспомнят, мол, ее прошлое, крикнут черное слово, всю жизнь испоганят. Вот бы сейчас от венца да на тройке! Ленты на сбруе! Колокольчики под дугой! Ничего не боюсь — родные кругом.
Парень в широченных штанах, подпоясанный кумачовым кушаком, что в краску вгоняет солеными шутками, он, как настала зима, притаскивал Лушке сушин для печи.
— Как жила без меня? Голодала? — спросил при встрече Вавила.
— Легкая жизнь, поди, скучная, — чуть взгрустнувши, ответила Лушка.
Глаза у нее бойкие, речь тоже. «Забористая баба», — говорили про нее мужики, но уважительно, без сальной ухмылки.
Поднялись на перевал к Безымянке. Дымком потянуло, скоро и прииск.
Издавна повелось, что, выйдя на перевал, человек остановится, назад поглядит, вперед, оценит пройденный путь, соберет в себе силы для дальнейшей дороги. Недаром и место перевалом зовется. Остановился Вавила. Остановились товарищи. Парень красное знамя поднял на длинном древке, и оно развевалось среди темных пихт перевала, среди белых таежных снегов.
— У нас тепло, — шепнула Лушка, — Аграфена истопить обещала. Я борщом тебя накормлю. Аннушку покажу…
— Спасибо, Луша, есть шибко хочу. — Снял шапку — Товарищи! Вспомним, кого уже нет между нами… Михея… Ивана Ивановича… — и товарищи сняли шапки.
Гудок донесся из Безымянки. Вначале как будто старик засипел, прочищая охрипшее горло. Это вылетал из трубы конденсат. Затем голос окреп и девическим плач чем повис над горами.
Люди насторожились.
Привыкли работать, жить по гудку, слушать гудок. Тишина воцарилась на перевале, только крикливая сойка, усевшись на ветку сушины, закричала, испуганная внезапным гудком.
Оборвался гудок. Тишина. И снова «девичий плач» над тайгой. Тревога? «Все сюда… все сюда…» — надрывался гудок.
Повинуясь зову, толкая друг друга, все побежали вниз по узкой зимней дороге, между стройными увитыми снегом пихтами. А над их головами, под низким белесым небом, по-прежнему полыхало красное знамя.
Гудок внезапно умолк, и гул человеческих голосов донесся от прииска. Стало видно толпу возле шахты. Послышались удары топоров и надрывный скрип отдираемых досок. Подбежавших встретили громким «ура».
— Спалим шахту Ваницкого!
— Ломай… Круши… Бей!
Между шахтой и кочегаркой металось несколько приискателей. Они ломали копер, разжигали костры и швыряли в него отодранные доски. Вавила ворвался в круг. Он искал знакомые лица, чтоб окликнуть, остановить. Но не увидел знакомых. Рабочие были новые — вчерашние крестьяне, те, кто не пошли сегодня на митинг, а предпочли иначе встретить свободу. Полупьяные, они исступленно кричали:
— Жги! Кроши!
— Бей!
— Слобода!..
Им вторили женщины, разгоряченные самогоном, крикливые, раскосмаченные. И особо неистовствовал длинноволосый парень в черной косоворотке с огромным красным бантом на расстегнутой серой студенческой куртке. Он пьян без вина. Его небольшие глаза сверкали огнем наивысшего счастья. Он сквернословил, махал руками, кидал в огонь доски, призывал народ жечь, ломать ненавистное старое и славить эсеров, единственных выразителей воли народа.
Вавила вспомнил его — сын священника из села Притаежного. Он много раз выступал на митингах, но, запутавшись в криках «Долой» и «Да здравствует», бесславно слезал с трибуны. Сейчас он овладел вниманием полупьяной толпы и казался себе народным вождем.
— Бей… Жги… Ломай… мать иху так… Управителя на костер…
— На костер управителя… на костер…
— Товарищи! — крикнул Вавила и встал у копра, пытаясь унять погромщиков.
— Бей его! Бей! — исступленно кричал студент. — Я его знаю. Он полицейский!
Кто-то толкнул Вавилу.
Пьяные незнакомые люди, возбужденные буйствующим студентом, могли и убить. Лушка метнулась к Вавиле. Затем к дяде Журе и неожиданно для себя вскочила на бревна и, подняв крепко сжатые кулаки, закричала, старясь перекричать толпу.
— Дружина, к Вавиле в ружье!