Ночь прикрывала запретное, неиспытанное, желанное, и, казалось, сама трепетала сегодня от первого чувства, сама шепталась в тени у заборов в ожидании первого поцелуя. И начинало казаться, что где-то рядом, в волнующей темноте, идет Ваня. Приехал на базар. Начинало казаться, что мельком видела Ваню в толпе. Не лицо, а затылок и спину. Он не подошел, потому что у Ксюшиного прилавка было полно покупателей, а сейчас поджидает ее. Будь у Ксюши златые горы — все б до последней крупинки отдала за взволнованный шепот Ванюшки за возможность постоять с ним в темноте у забора. Да что там златые горы. Жизнь бы свою отдала.
Хорошо понимала, не может быть Вани здесь, на базаре. А если б он и приехал, то не стал бы поджидать ее на улице. А если б и ждал, так не с лаской… Все понимала, и все же ждала, замирала при каждом шорохе, и грезы о Ване заслоняли и рыбаков, и гулянку купца. Ждала, что вот-вот в темноте прозвучит ее имя, а когда услыхала его, то ойкнула.
— Ксюша… Эй, Ксюха! Постой… запалился совсем. Вавила-а, тут она… Ой, ажно сердце зашлось.
Егор и Вавила подошли почти разом. Вавила спокойно протянул Ксюше руку для пожатия, Егор подбежал старческой мелкой трусцой и закачал головой.
— Ну, шустра девка — што твоя ящерка. Мы только из Озерков пришли, — сдернув с седой головы шапчонку, почти без ворса, вытер подкладом потное лицо и лоб.
— Родные мои… нашли… Идемте же на постоялый. Хозяйка блины обещала сготовить, я хоть попотчую вас да посмотрю на вас хорошенько.
Пошли по дороге. Гармошки пели вокруг.
— Мы, Ксюха, на прииске были недавно. Журу видели, Аграфену… Вавилу с Лушкой венчали в церкви, как полагатца.
— Да ну? Как же я рада за Лушку. Такая она… Душа у нее, еще поискать. Как она меня всяко срамила, когда вас арестовали. Тогда думала, изобьет. Прииск-то как? Красавец, поди?
— Мы на самом-то прииске не были, Ксюша. По-опасались.
— Кого же бояться? Свобода ноне.
— Тьфу, — сплюнул с досады Вавила. — Совсем ты, Ксюша, ослепла. Говорят, здесь сегодня глумились над рыбаками. Или они чужие и тебе на них наплевать?
— Рыбаки мне чужие? У-у-у… — это десятки слов протеста вырвались гудом. И все. Ксюша овладела собой. Примолкла. Показалось соромным уверять Вавилу, что рыбаки ей дороги, словно братья, они выручили ее в тяжелую для нее минуту, а она не сделала для них почти ничего. И сегодня не сделала. А что могла сделать? С кулаками кинуться на конвойных да вцепиться в поповскую бороду? Она сама упрекала себя в том самом, в чем сейчас упрекнул Вавила. Так к чему оправдания? Вавила прав. Так и ответила:
— Как сказал ты тогда мне у озера, что живу я закрывши глаза, так я шибко обиделась. Порешила смотреть во все стороны. Прав ты, Вавила, был: мало кто властью доволен, а больше костерят ее всяко-разно. Я все фамилии вам обскажу камышовских крестьян. И еще есть в Камышовке один человек, шибко мне нравится, и собой видный, и душа у него открыта. Он у нас на селе вроде начальника, заместитель какой-то… А говорит… что труба. Как начнет на митинге сказывать: война да победы, так у нас во дворе все до буквочки слышно.
— Для чего нам такой дуралей? — снова сплюнул Вавила.
— А может, сгодится. Вот на митинге я, грит, за войну кричу, с разделом земли надо ждать, потому меня выбрали и подчиняюсь я дисциплине партийной, а будь моя воля, так я бы разом прихлопнул войну, а к вечеру землю всю разделил. В душе, грит, разлад у меня. А с рыбаками, Вавила… Эх-х. Борис Лукич из городу правду должен привезть. Освободят рыбаков и… есть, выходит, правда.
— А если рыбаков суд осудит?
— Не может такого быть!
— А если все-таки будет?
— Ежели осудят, тогда мне одна дорога, вместе с тобой и с Егором.
— Спасибо тебе и на этом, а пока, Ксюша, рассказывай, где только можно, про рыбаков, про пьяного купчика, что по лицам бил за рублевку. Нам уже говорили о нем. Да и про свою судьбу говори… не называя имени. Можешь?
— Могу. Это же правда. А когда вы будете в Камышовке? Батюшки, да мы постоялый прошли. Придется обратно вертаться.
7.
Приехав в город, Борис Лукич прямо с вокзала отправился в прокуратуру. Она помещалась все там же, где была при царе, в мрачном приземистом доме из красного кирпича, прикрытом высокими тополями. Несколько лет назад Бориса Лукича привозили сюда под конвоем, и гулкий пустой коридор угнетающе действовал на него.
В тюремной камере одолевало отчаяние: загублена молодость. Впереди тюрьмы, этапы, звон кандалов. Нож бы достать или веревку. Прокурор обещает освободить, если признаюсь во всем, если изменю товарищам. Я не хочу гнить в казематах. Не могу! Жизнь дается однажды…
Так думалось в камере в долгие ночи. Особенно в зимние ночи, когда за окном и в трубе надсадно выла метель.
Тогда Борис Лукич вскакивал с койки, стучал в дверь и кричал:
— К прокурору меня, к прокурору… У меня к нему очень важное заявление.