Полубезумная от горя и страха (тогда никто не знал, как заражаются сыпным тифом, боялись его, как чумы — через воздух) появилась в конце похорон Сусанна, худая, зловещая, как цыганка, молча постояла над могильным холмом, будто посланная
Подушки, на которых лежал Глеб (под него постелили все диванные подушки), и все вещи его — сожгли во дворе. Дом стоял голый, пустой, страшный. Искали квартиру.
Вскоре от сыпного тифа умер священник, отказавшийся подойти к гробу. А когда квартиру нашли, переехали, дом Канаун, где умер Глеб, после дезинфекции и ремонта, снял доктор К., отказавшийся прийти сделать больному сыпным тифом укол морфия. Он умер от сыпного тифа в той самой комнате, куда он не согласился войти (к Глебу). Больше смертей от этой болезни в Старом Крыму тогда не было.
Глеб предсказал верно: он был похоронен над городом, на холмистом татарском кладбище. Уже после похорон Ника наткнулась в уголке маленького буфета на пакет в розовой марле. Руки содрогнулись — вторично. Но
Они жили теперь тесно втроём — Ира, Андрей и Ника. В первую ночь после Глеба они, забрав детей к себе, ещё на старой квартире просидели над ними, спящими, всю ночь, тихо разговаривая об умершем и невольно прислушиваясь, нет ли звуков в его неправдоподобно стихшей комнате… В промежуточной с ней, Сережиной, сейчас уже темно, и от ужасной усталости, и от ещё живого в час, его тяжкого бреда первых дней сыпняка, от горя по нему, от всегдашней непонятности смерти, от гробовой тишины мерещилось, что он ходит по своей смертной комнате, — может быть, сейчас войдёт. Ирина была — как в бреду. Она пересказывала его речи, прощальный пафос, его предсказанья и озаренья, откровенье его отлетевшей куда‑то души.
Ира пила с ними вместе из одного стакана, задрёмывала, прикорнув рядом. Ждали, что вот–вот кто‑то из них заболеет — и все начнется сначала, на новое горе уже не было сил. Что‑то хрустнуло. Тишина…
Вторая их ночь втроём после Глеба застала их тут же (ещё до гостиницы, когда ещё не был готов гроб, — и мерещился трупный запах, о котором Глеб в бреду допрашивал Иру, не слышится ли он от него? Тогда пожимал плечами врач — и как знал Глеб, что умрет!..). Не от такой ли ночи Мышкина и Рогожина, когда‑то вчетвером, Глеб, его два друга и Ника вышли, будто пьяные, из театра Незлобина в зимнюю ночь, чуя, как тихо лежит убитая Настасья Филипповна! И пешком, молча, каждый в своем, дошли до дома Глеба и Ники и сели у камина к огню…
— Всех нас похороните, — сказал ей Глеб после смерти своего друга, — и заживёте спокойно…
Слова его исполнялись. Уж и его — не было! Не спокойно, нет — но — живу!
Что делать? Как оберечь человека от смерти? Куда от всего бежать? К Андрею! Но
Ира рассказывала: ещё задолго до болезни Глеба она вошла в мастерскую Андрея, и на потолке, полусклонясь через угол стены, была тень. Тень монашенки, нагнувшейся — точно читает по ком‑то. Она тогда выбежала, в испуге. А вчера, выйдя во двор снять с верёвки пеленку, она только взялась за замёрзший край, как увидела — показалось — идёт к ней из‑за верёвок и веток — Глеб. Она крикнула: "Глеб, уйди!" — и он тотчас же исчез…
"А вот я человек — реальный, — подумалось Нике, — я такого никогда не увидела…"
Ближе садились друг к другу живые, и посапывание спящих детей казалось священным.
Третья ночь — в гостинице — была легче. Так в сапоги и не встал Глеб, не принял их, жизнь — оттолкнула. Вернее, смерть. У них осталась благодарность его, щедрого и чинного джентльмена, уже в сапогах не нуждавшегося, — как нуждался за две недели, когда ещё был жив, мерз, промокал, сторожил чей‑то склад, шагнув в ненавистный ему "мировой базар" — для дочери и жены… Когда "смеялся, ходил большими шагами, сам разливал чай"… Играл с сыном, на миг свободный, как в детстве… Как странен своей пустотой был мир без этого лирика… Родной сын Дон Кихота Ламанчского сошел в землю.
…Почему не поехали они тогда, как она предложила, в Испанию, семнадцати и девятнадцати лет, на три дня перед их первым расставаньем, решенным? Не захотел. От гордости — на милость её трехдневного с ним примиренья.
…Как она любила делать ему подарки — старинный пистолет, двуствольный, мотоцикл. Как он был счастлив этим мотоциклом, "Некарсульмом" (60 лошадиных сил?). И как он ей принес в Рождество на французской Ривьере те старинные бронзовые канделябры для уже не существовавших в нашем веке квадратных свечей… Он их называл "шандалы". Но сапоги перекрывали все. Сапоги, может быть, стоившие ему жизни!
Удерживая каторжный бабий вой, грозно где‑то у горла стоявший, Ника молча сжимала руку Андрея, клянясь своей жизнью хоть этому‑то остаться верной — навек…