Ольбромский попытался продохнуть, но воздух не шел в легкие, и с высоты своего роста он рухнул на пол, надолго потеряв сознание.
Розали еще много дней никого не узнавала. В редкие минуты память будто возвращалась к ней, осмысленнее становился взгляд, но снова и снова наплывал на нее темный морок забытья.
В доме теперь все жили ожиданием и надеждой. Дамиан уже не так часто оставался у ее постели, позволяя сиделке заниматься своим делом.
С Розали сняли лубки и повязки. Доктор считал, что все срасталось хорошо. Молодой организм брал свое. Полностью затянулись раны, сошли с тела глубокие ссадины и царапины, спала опухоль с разбитого лица, и трогательно курчавились отросшие волосы на стриженой голове.
И пан Михал, и Мадлен теперь подолгу задерживались у ее кровати, тихо переговариваясь между собой, но Розали, если и открывала глаза, никак не отвечала на их присутствие.
Все ближние и дальние медицинские светила, свезенные к ней Ольбромским, по очереди высказывали свое просвещенное мнение о молодых силах и здоровых соках, о витализме и магнетизме, но затруднялись в предположениях, вернутся ли к ней память и рассудок.
Уже сумеречно шелестели по крышам первые осенние дожди, и по утрам из залитого белесым туманом докторского сада остро тянуло прохладой.
Ольбромский по-прежнему нигде не показывался, проводя все дни и ночи в докторском особняке, и интерес к нему в городе начал спадать.
Шумного скандала не получилось. Об отставке он, как оказалось, хлопотал и прежде, а изувеченная Розали, наскучив однообразием своего положения, уже не вызывала жадного любопытства. Обесчещенная некрасивой историей безвестная хуторяночка, к тому же почти бесприданница, будь она хороша собой или навек обезображена, – сама по себе лишь ненадолго могла увлечь внимание городской публики.
Другое дело – Ольбромский. Но его почти не видели в городе и решили, что он уехал или готовится к отъезду, чтобы в вихре столичной жизни отринуться от неприятностей минувшего лета. Когда убедились, что «ему ничего за это не будет» и Бицкий не в претензии к полковнику за несчастье с дочерью, перед полковником вновь готовы были заискивать и признавать в нем право сильного.
Он жил затворником у доктора, даже не бывая на своей квартире, только изредка посылая прислугу за теми или иными необходимыми ему вещами. Дни он уступал врачам и сиделкам, а по ночам замирал со свечой у ее постели. Читать он не мог, как ни пытался, – фразы рассыпались на отдельные слова, утратившие связный смысл.
Он ждал. Он верил. Он даже улыбался от томительной нежности.
Несколько раз при нем Розали открывала глаза и смотрела сквозь него в пространство, слабо, без звука, шевеля губами. Он не пытался привлечь ее внимание, оставляя времени делать свою неспешную работу.
Иногда он видел, как пробуждается сознание в ее чертах и как громоздятся невысказанные вопросы. Она напряженно вглядывалась в его лицо и, обессилев, отворачивалась вновь.
Дамиан теперь не смел брать ее руку, не имея на то права, и подолгу вбирал взглядом неизъяснимый рисунок губ, по-детски вздрагивавших во сне, цепенея от желания прикоснуться к их живительному теплу.
Он едва не задремал, когда услышал, как изменилось ее дыхание. Он резко повел отяжелевшей головой, чтобы стряхнуть сонливость, и при свете свечи заметил, что Розали пристально и как-то недоуменно разглядывает его.
– Домко, это ты? – раздался ее тихий голос.
Он держался изо всех сил, чтоб нечаянно не спугнуть ее пробуждение.
Было слышно, как от их дыхания полощется огонь свечи.
– Что с тобой случилось? – после паузы снова спросила она и протянула руку к его седой голове.
…Остаток ночи они не отдали никому.
До утра, пока не пришла на смену заспанная сиделка, в доме не знали, что к Розали вернулось сознание.
Дело теперь быстро пошло на лад. Уже к полудню Розали настойчиво потребовала принести ей зеркало. Чтобы не возбуждать в ней наихудших подозрений, долго возились, снимая со стены тяжелое трельяжное зеркало с желтоватой, от старости потрескавшейся амальгамой, в котором и на ярком свету отражались лишь размытые силуэты. Розали с удивлением рассматривала свое изменившееся лицо, короткие волосы, осторожно трогала небольшой белый шрамик над верхней губой. Никто не осмеливался рассказать ей, насколько она была искалечена, как долго оставалась без памяти.
Но когда в ранних осенних сумерках за окном стал пролетать первый редкий снежок, она расплакалась. У нее не было зимних ботинок, в чем она теперь выйдет? И новой юбки ей было жаль – что с ней, нельзя ли исправить? А черепаховый гребень, которым она так гордилась, – где он? Почему на ней нет кораллов?
Уже было совсем темно, и в домах постепенно гасли огни, когда Ольбромский нашел владельца лучшего в городе обувного магазина и под пистолетом заставил его открыть свое заведение и встать к прилавку. Он скупил всю обувь, какая только показалась полковнику достойной ножек юной панны Бицкой.