– Один гудок, – сказала Энн, на дюйм отодвигая трубку от уха, отчего гудок прозвучал как далекое мурлыканье. – Второй гудок. Третий гудок. И… – Она повесила трубку. – Свобода. – Она открыла кухонный шкафчик и вынула пинту текилы и два толстостенных узких стакана для апельсинового сока, какие увидишь разве в самых старомодных заведениях. – Чистейший из всех напитков, – заявила она, ставя бутылку и стаканы на стол. Она уселась в одно из складных кресел. – И самый психоделический. Виски посылает сны, а текила – видения. Это жидкий гашиш. – Она почтительно налила по скромному глоточку в оба стакана, подняла свой, оставив мой на столе.
Мы выпили немного текилы. Каждый раз, наливая по чуть-чуть, Энн закручивала крышку бутылки, заворачивала ее как следует, словно собиралась хранить еще не один месяц. Не знаю, то ли этот жест отражал ее материальное положение, то ли она дразнила сама себя, как это делают люди, испытывающие проблемы с алкоголем. Еще мы выкурили косячок травы, специально выращенной для нее в Вермонте Китом из высокосортных колумбийских семян. Подозреваю, если бы у нее нашлось ЛСД или мескалин, то мы употребили бы и их. Было одиннадцать ночи, и чем ближе мы становились друг другу, тем серьезнее и таинственнее казалась существующая между нами связь.
– Ты по-прежнему юный астроном? – спросила Энн.
– Наверное, нет. Но я наконец-то в колледже. Я немного занимался астрономией, пока был в клинике, однако самостоятельно можно дойти только до определенного предела. Это сложно.
– О, я понимаю.
– Иногда мне кажется, что я еще стану астрономом. Но в большинстве случаев я не думаю о будущем.
– Джейд тогда была просто очарована тобой и твоей астрономией. Она действительно верила, что ты назовешь ее именем звезду. Я же, со своей стороны, не верила ни на минуту. Я считала, что ты водишь ее в планетарий только потому, что там можно обжиматься и при этом не платить за билет в кино.
Я почувствовал, как что-то коснулось моей руки. Опустил глаза, но оказалось, что это нервный тик на коже. Когда я снова взглянул на Энн, взгляд ее затуманился, а лицо раскраснелось.
Мы сидели в молчании, абсолютном, почти невыносимом молчании.
Энн налила нам еще по глотку и улыбнулась:
– Я знала, что ты сядешь в это кресло.
– Почему?
Она пригубила свой бокал:
– Потому что ты знал, что я сяду на диван, и решил, что будет небезопасно сидеть рядом со мной.
– Небезопасно?
Энн кивнула. Губы у нее были плотно сжаты, отчего лицо казалось ýже, а морщинки в углах рта – глубже.
– Сядь со мной, – попросила она. – Я хочу, чтобы ты сел рядом.
Я промолчал и не сдвинулся с места.
– Я думаю о тебе, – сказала Энн. – Все время. Я вернулась к своим мыслям о тебе, воспоминаниям, идеям, словно к тайному пороку. Ты мои спрятанные импортные шоколадки. Хью раньше хранил старые, я имею в виду действительно очень старые, картинки с голыми девочками, которые покупал в Европе во время войны, держал их – кто знает? – где-то в ящике с нижним бельем. У него была страсть к этим картинкам, несмотря на жену и полный дом детей. Они составляли его личную сексуальную жизнь. После трудного дня, после неудачи в постели со мной он выуживал свои картинки. Так, чтобы я не видела. Частично возбуждение возникало из-за того, что требовалось действовать украдкой. Он был как ребенок, который прячется от любой опасности под любимым одеялом, только печальный, отчаявшийся ребенок, потому что чем старше становишься, тем печальнее и отчаяннее становится все. Заметь, не серьезнее, а просто безысходнее. – Она сделала еще глоток текилы, на этот раз побольше, почти осушив стакан. – Я несу чушь, – заявила она. – Не знаю, о чем я вообще говорю. – Она закрыла глаза. – Но как же здорово.
– Энн, – начал я, подавшись вперед и повысив голос, чтобы заглушить грохот сердца и темный, безумный ток крови, – ты должна сказать мне, если Джейд… – Я осекся; тревога застилала глаза, и я смотрел на Энн, словно сквозь широкий конец телескопа. Она помотала головой.
– Сядь рядом со мной, – снова попросила она. – Не хочу сидеть здесь совсем одна.
Я поднялся. Ощущение было такое, будто я надел чужие очки, эдакие окуляры с толстыми стеклами, в которых вспыхивают радуги, если сбоку попадает солнечный свет. Ноги у меня стали длинные, натянутые как струна, а голова превратилась в воздушный шарик, болтающийся под потолком. Энн же являла собой идеальную миниатюру: полная самых что ни на есть человеческих ожиданий, она свернулась клубочком на диване, который представал во всей своей простоте.
Однако, когда я сел рядом с ней, она была такой же большой, как и всегда, даже на волосок больше.
– Единственное, о чем я сожалею, – сказала она, – и единственное, о чем всегда буду сожалеть, – то, чего не сделала. В конце мы скорбим именно по несовершенному. О путях, которые не избрали. О людях, которых не коснулись.
Это неправда, подумал я про себя, однако я едва слышал свои мысли. Собственное сознание я воспринимал так, как утопающий видит тени на поверхности воды.
– Ты выглядишь напуганным, – заметила Энн.