Неужели это не понятно? Неужели не понятно, что реакция на подозрение в добром чувстве только одна: охлаждение этого чувства. И в свою очередь после письма Метнера мнительность моя выросла: это – естественно. Мое отношение хотя бы к «Трудам и Дням
»: тщетно просил я А. С. Петровского, М. И. Сизова высказать свое мнение о 1-ом номере, тщетно просил Рачинского; тщетно в 4 письмах к Ахрамовичу просил дать реальные сведения о том, какова судьба 2<-го> номера, когда он выходит, какие статьи поступили в Редакцию, написал ли В. И. Иванов статьи, тщетно спрашивал, почему не поступает ко мне в гранках материал 2<-го> номера.Гробовое молчание, да несправедливейший разнос первого номера со стороны соредактора
[2931], который мог видеть в гранках допущенные мной оплошности и вовремя их исправить, а не сваливать на сочлена по выходе номера все погрешности. Естественно, что гробовое молчание на мои письма и просьбы объяснялись мной по-своему. И вывод: уже две недели как я не предпринимаю никаких шагов к 3<-му> номеру: не пишу в Петербург, ибо у меня пропала охота быть критикуемым и только критикуемым всякий раз, когда я что-либо активно сделаю в Мусагете. Не выходить из Мусагета я собираюсь, не бросать Труды и Дни: я жду, чтоб рассеялась та психически создавшаяся атмосфера после письма Э. К. Метнера, что интриган, ведущий в Мусагете политику, добивается чего-то, нарушающего мусагетский status quo[2932].Д
умать о Мусагете, болеть Мусагетом, редактировать журнал, т. е. отвлекаться постоянно от своего личного дела мне становится необоримо трудным. Друзья мои – чего мне надо? Мне надо – свободы и покоя. Журнала, редакции не надо мне. Все это надо, когда есть общее дело, когда это долг. Самое ужасное для меня теперь слышать, когда мне говорят, что Мусагет главным образом для меня! Поймите – мне ничего не надо, кроме тишины и душевной уравновешенности, которой наносит удары всегда – Москва, Москва и Москва. Разве Вы не видели, что после летнего недоразумения[2933] с Э. К. Метнером я всю зиму только и старался быть дальше от той клоаки сплетен, которая образовалась где-то вблизи от Мусагета. Я уезжал в деревню, в Петербург, и в Москве почти не был.И злая ирония и тут связывает меня с какими-то мелкими интригами
. Как же не сказать мне: «Je m’en fiche»[2934].–
Здесь, в Брюсселе, я едва пришел в себя, а меня опять вдогонку, точно нарочно, доканали мерзостями
.–
Друзья мои: если я в Мусагете
, так это потому, что я с Вами, потому что знаю – что за Мусагетом стоит нечто бόльшее: И вот я поколеблен теперь: если верят интригам, если какие-то мы поворачиваются против меня и забывают, что в 1909 году было время, когда мне было предложено собрать близких нашему, и что из всех я только про себя сказал: «Вот – они». И эти они – Вы, друзья мои. Если все это было, то значит, что я Вас люблю, Вам верю, и надеюсь, что чувство это – не политика, не Редакция, не Мусагет, не Труды и Дни. Редакция, журнал, издательство без сквозящего, вечного неизменного за всем – ерунда: и кой черт Мне Мусагет, если наши отношения могут быть поколеблены какой-либо злободневною пылью. Если же злободневная пыль колеблет отношения эти, что я вижу из письма Метнера, из некоторых строк письма Н. П. – если Вы думаете, что я способен интриговать с интриганом и т. д. – я проникаюсь равнодушием к нашему делу издательскому, как к сосуду скудельному, из которого выдохся дух. И далее: я беру мой посох – и прощайте, друзья; Вы меня не увидите вместе: встречайте, ищите тот свет, который меня переполнил когда-то, которому я не изменил (ибо и ныне ищу и буду искать без Вас – всё того же, Главного, как искал и без Вас до 1909 года).Все зависит не от меня, а от Вас: корень зла – в Вашем недоверии, а не в моей душе. От Вас будет зависеть, пойдем ли мы и впредь одною дорогой или разойдемся, потому что Вы напали на меня, а не я на Вас
. Свалок, драк, скандалов и безобразий я не хочу – и их не будет.При получении впредь чего-либо, оскорбляющего меня, я буду просто не отвечать: замолчу. Это – мое последнее разъяснение.
Ибо я не Эллис, и все пререкания отзываются неделями мигреней, неработоспособностью, а работоспособность моя сейчас – мой насущный хлеб.