Он был страдалец и визионер, он видел и туда и сюда: за горизонт недостигнутого, но и за горизонт утраченного, далёко-далёко за горизонт…
А ходили попарно?
Но уже развёртывается волшебный свиток прошлого…
Если и не до самых до грек (кто знает, ходили ли попарно Платон и Аристотель?), то уж до Рафаэлевой «Афинской школы» точно. Работает сверхгоризонтность взгляда, которую Иванов в себе точно знал. Умница был. Пониматель! И потому с неизбежностью:
Лев Шестов рассказал об ангеле смерти, который дарует некоторым – но только некоторым, редким, – «вторые глаза».
Ну, вот они… вторые.
Как у Тютчева с судьбой, у Иванова со смертью были свои отношения, ибо на лезвии смерти тихо покоилась его душа, в любую секунду готовая быть аккуратно разрезанной пополам.
Такому не может повредить никто.
И помочь тоже.
Вот почему и преданная Ирина Одоевцева не помогла.
Он то и дело писал о ней, как о несбывшемся или как об утраченном прошлом.
Он беззастенчиво лгал – прав тот, что говорит:
«Много лгут поэты!..». Да, он лгал формальную ложь, ибо обстоятельства жизни далеко не сразу, лишь под конец, стали невыносимы. Но всё было и так и не так.
Женщина его любви была очаровательна, но, храня ему супружескую верность, не любила его так, как он её. И однажды чуть не ушла от него к другому.
Собственно, ушла. Иванов дал развод. Но она вернулась – да, по обстоятельствам, но вернулась, – и осталась с ним уже до конца, который своим кратковременным уходом и ускорила. Ускорила-таки, «змея»!
Она и задушила.
Запутался Жоржик (так звали Иванова в Париже) в тонких одеялах своей Ирины… задохнулся в подушечной пыли.
Но всё равно Иванов больше.
Иванов – это не кошмар жизни. Иванов – это жизнь, как кошмар…
Как тихий-тихий ужас, как тяжкий сбывшийся сон, в котором ничто не сбывается, и так нам всем и надо – вот это Иванов: