Для тех, кто ещё не получил впечатления, сообщу, что пойти в галерею Уффици бывшему советскому заключённому, неудавшемуся историку искусств, пробуравившему глазами до дыр альбомы великих итальянцев… всех этих фра Беато и фра Филиппо всех этих Джотто и Чимабуэ, всех этих Мазаччо и Мазолино, всех этих Пьеро делла Франческа и Симоне Мартини… всех этих Лука Синьорелли и Паоло Учелло… всех этих Антонио Корреджо и Андреа дель Сарто… всех этих Фра Бартоломео… всех этих Джорджоне, Тицианов и Тинторетто… всех этих Понтормо, Бронзино и Пармиджанино… Пойти в Уффици бывшему юноше, которому жизнь всегда казалась, да и теперь ещё кажется, отчаянной борьбой за совершенство, который и по сей день благодарит судьбу за Эрмитаж, который и сегодня ещё застарелым советским страхом подозревает, что ничто-невозможно-никогда, и поэтому не очень-то всерьёз принимает то обстоятельство, что вот уже показался рустованный бок Палаццо Веккьо, что через несколько минут… нет уже через минуту он увидит строгие черты скучноватой и всё-таки высокой архитектуры Джорджо Вазари, построившего по заказу Козимо Медичи эту улочку оффициалий… уффичалий, то есть попросту – офисные помещения государственных департаментов великого герцогства Тосканы, где теперь и покоятся все эти… – такому персонажу пойти в галерею Уффици – всё равно, что «родиться обратно» в собственную юность, в неслыханный и никем так и не расслышанный бред мечтаний… в свою детскую веру во избавление культурой (он тогда не знал ещё по-настоящему слов
А что означает «родиться обратно» – это знает каждый!
Или почти каждый…
Для тех, которые усомнились, скажу: «родиться обратно» означает быть убитым.
Наповал.
Прямым попаданием в сердце.
Вот почему я ещё раз трусливо свернул на моём «крестном» пути.
Подвернувшиеся моей трусости отворённые боковые ворота Палаццо Веккьо проворно сглотнули меня, и несколько раз ткнувшись в разинутые морды львов (даже те из них, у которых пасти были закрыты, имели зверски разинутые морды), я очутился в главном атриуме главного дворца Тосканы.
Ступор был неожиданный и полный.
Тесный и небольшой (как я потом понял) дворик казался циклопически огромным благодаря колодезной своей высоте и баобабовой мощи резных колонн. Маленький круглый фонтанчик посреди выглядел любимым ребёнком этих пугающих животных. Он живо журчал, пуская тонкую оптимистическую струйку, он явно чувствовал себя в полной безопасности. Даже громадные, окованные железом ворота казались излишними. Под сенью этих слоних-колонн не надо было ничего бояться.
В проём ворот, отворявшихся на день, виднелось и слышалось толпотоврение Синьории, но тут, во дворе, все смире-ли, тихли и лишь смущённо мигали глупыми глазами блицев.
Хорошо… временно, нехорошо.
Однако ж нельзя бесконечно откладывать неизбежное.
Удовлетворив чувственность моего длиннофокусного объектива, я пошёл.
В Уффици.
Опыт жизни подсказывает, что есть вещи, о которых противопоказано прямое повествование, но которыми всё-таки можно овладеть хитростью воспоминания.
Избирательность памяти работает как увеличительное стекло.
Всё, что можно рассказать о галерее Уффици – всё это лишь потенция памяти.
Какой-то психопат год тому назад взорвал бомбу под окнами Уффици.
Так что Рафаэля и Тициана «закрыли на ремонт». Мафия урезала мне диалог с основами европейской красоты. Но что-то всё же я помню.
Паоло Учелло очень коричневый. Он слишком опрятно изобразил своё рыцарское побоище, и оно скучно.
Я не смог сердцем вспомнить трёх великих Мадонн – Дуччо, Чимабуэ и Джотто. Они великие – каждая в своём роде, но… странно, величие не всегда покоряет.
А, может, это признак скрытых изъянов?
Может, совершенство так и проверяется – чувством, сердцем?
Или есть что-то более существенное, более важное, чем совершенство?
Может быть, существует какая-то высшая интимность, ещё более важная для возникновения Любви – того единственного, чем мы вообще способны узнавать… знать?
После первых залов, где царит наивное золото веры, где ещё неискушенное зрение трепетно созидает драгоценность, иконность, как образ какой-то реальности, которой оно уже почти коснулось, – после первых залов всё дальнейшее кажется чуть ли не падением в грязь. Так, по крайней мере, после Симоне Мартини воспринимается Антонио Полайоло и ранний Боттичелли. Первая сердечная память Уффици – тихий разговор с двумя маленькими портретами кисти Пьеро делла Франческа. Оба изображенные, и Федерико да Монтефельтро и его нареченная Батиста Сфорца, были первостатейными уродами. И Франческа даже не позаботился это скрыть.
Но оказалось и не нужно.