Был и юный Леонардо: его прелестный ангельчик на скучной и жесткой как покрышечная резина картине Верроккьо; его «Благовещение» с романтическим, даже мистическим пейзажем, в котором дышит влага чьих-то невысказанных тревог, где живут и дрожат какие-то предощущения, какой-то таинственный трепет того, что всегда маячит… но всегда вдали.
Были Джорджоне и Корреджо… да многие были. Расслабленному плаванью неожиданно положил конец зал Гольбейна и Мемлинга, как будто земля вдруг страшно сотрясла небесную прозрачность, напомнив о смысле нашем, о нашей беде и позоре. Тяжесть человеческой проблемы напомнила блаженству, что у него нет в жизни прав.
Маленький автопортрет Гольбейна…
Крохотные окошки портретов Мемлинга.
Они тяжелы как базальт – эти портреты.
Они как динамит, заряжены стиснутым темпераментом, мощным достоинством самообуздания, мужеством признаний и отречений… аскезой.
В них нет и намёка на идеальность, в них всё – характерность и индивидуальность, некрасивость… всё в них – земля и страстное порывание, а иногда – тяжелый приговор, как, например, в гольбейновском портрете сэра Ричарда Саутуэлла.
Когда стоишь у тёмной «Мадонны долороза» ван Клеве, понимаешь, что итальянцы совсем не знали глубины горя и не умели плакать, хотя нет более скорых на слезу людей, чем итальянцы. Но их слёзы – счастливая и чистая вода в сравнении со слезами северными, в которых действительно dolore, вот именно боль и горькая безнадежность. В отличие от итальянцев саксонские народы никогда не отворачивались от низкой жизни. Они слишком даже видели её. Они чувствовали, что человек заслужил такую жизнь, что он отпал от Бога и карается заслуженно. Отношение же итальянцев к жизни часто очень легкомысленно и граничит с идиотизмом, но именно им дано было чаще других достигать совершенства почти божественного. Когда эту почти божественность встречаешь у германцев… всегда думаешь об Италии, об итальянской красоте, о bellezza. А когда смотришь на парные портреты мужчины и женщины Ван Клеве, совсем не думаешь об итальянской красоте, думаешь о некрасивой, топорной жизни, о нас, какими мы делаемся к пятидесяти годам, отложив на лицах весь возможный жир и пороки.
Видел я и Медичейскую Венеру. Она маленькая и кажется ужасающе ранимой в мраморной своей беззащитности. Будем уповать на то, что её хранит мужественный дух герцогов Медичи.
А вот «Венеру Урбинскую», автопортрет Рафаэля, заодно с Веласкесом и Рембрандтом я вообще не увидал. Это «всё было закрыто из-за бомбы». Мне так и сказали: «Tutto chiuso per la bomba». Итальянский иногда звучит очаровательно по-детски – если перевести эту фразу буквально, то получится: «Всё закрыто для бомбы».
Смешные они… итальянцы!
Когда твой флорентийский рабочий день клонится к закату, ты, наконец, понимаешь, чем убивает этот город.
Он убивает усталостью.
Усталость во Флоренции подкрадывается незаметно. Уже и схватила тебя на лихорадочном твоём скаку, а ты ещё долго не можешь сообразить, что уже давно болтаешься израсходованным щенком в её сильных и мягких губах.
Меня это ощущение щенкоболтания застигло на пути в Санта Мария дель Кармине. Я перешёл через мост «АПе Grazie», на котором перелистывал свои первые воспоминания об Уффици, и перейдя сделал вывод, что по-видимому «водораздел» большинства италийских городов проведён именно по воде. Здесь всякий город, стоящий на реке, имеет свой «другой» берег, то есть обладает лицом историко-героическим и лицом характерным. Вот это самое характерное лицо – это всегда и есть «другой» берег.
Так Верона имеет «Borgo Trento» – тихий и зелёный район респектабельных жилищ на другом берегу Адидже. Он вроде бы и не похож совсем на старую Верону, но каким-то образом выражает характер этого не очень людного и внутренне очень спокойного города, где и на исторических-то площадях всегда душе покойно. Даже в самую лютую толпу.
Есть неизлечимая приветливость и тёплая домовитость в самом духе Вероны. Этот город с любовью относится к себе и своим горожанам. Он древен (от Октавиана Августа ещё!)… он тихо дремлет полуприоткрыв один глаз своих руин, как старый, добрый и мягкий пёс.
У Флоренции тоже есть «другой» берег. Берег палаццо Питти. И этот берег – берег Питти – именно выражает характер: злобный, мрачно-тревожный, напряженный характер тосканской столицы.