Возвращение Синявского в Россию, сорванная попытка КГБ заставить его заманить в ловушку Элен повторяет его «прогулки» с Пушкиным. Это синтез: человек и писатель соединяются. Пустота – «содержимое» Пушкина, его восприимчивость, – молчание Синявского. Пока его чекисты-сопровождающие проводят время в пустой болтовне, он впитывает магию ночи и открытые перед ним возможности. Это встреча не только с самим собой, но и со временем, страной и семьей, объединение через метафору ночи, преобразованной до неузнаваемости. Ночь, которая когда-то олицетворяла сталинскую Россию, ночь, порождавшая фантасмагорию кошмаров, синоним смерти, теперь становится прибежищем, укрывающим в себе обещание новой жизни, света и творчества. Как в «Доме свиданий»: «А ночь не спит, ночь охраняет сон и творит, ночь извлекает свет и огонь из сгустившейся тьмы» [Терц 1992, 2: 609]. Ночь – это связь с семьей, детством, с корнями, воспоминания о ночах на террасе в семейном гнезде в Рамено, где он непременно воссоединится с отцом. История заканчивается не окончанием и даже не новым началом, а изначальным обещанием и растворением писателя в воздухе, который его окружает, неуловимым как «уводящий в сторону, в ночь, паровозный гудок». Само по себе путешествие – метафора писательства как незавершенной миссии с открытым концом; биография – не последнее слово, но процесс открытия или путь к неизведанному. «Дух блуждает где хочет» [Терц 1975в: 176].
Глава IV
…Без риска какой интерес? <…> Иду ва-банк.
«Когда я начал размышлять о последнем десятилетии, то внезапно осознал, что это было самое горькое время в моей жизни, потому что нет ничего более горького, чем несбывшиеся надежды и утраченные иллюзии» [Siniavskii 1997: 10]. Так говорил Синявский в своей лекции в Гарримановском институте в 1996 году. Утраченные иллюзии в его понимании относятся к положению интеллигенции и той роли, которую большая ее часть сыграла или, вернее, не смогла сыграть в формировании молодой российской демократии и которая для него закончилась с расстрелом Ельциным Белого дома в Москве в октябре 1993 года. Поддержав Ельцина в конфликте с российским парламентом, интеллигенция, по словам Синявского, продалась властям, что он посчитал ужасающим повторением конформизма сталинских лет [Siniavskii 1997: 5–9].
Синявский имел полное право чувствовать горечь. Ощущение узнавания ошеломительно; отрывки из лекции читаются как переиздание эссе «Что такое социалистический реализм», где он впервые высказался против свинцового классицизма советских ортодоксов. Изменилось все и не изменилось ничего. Представление о том, что иномыслие и отличие от других – само по себе преступление, против чего он боролся от лица Синявского и Терца с первых дней своей жизни, не исчезло. Любая попытка быть независимым вновь считается угрозой и воспринимается как предательство, словно в советские времена.
Советская литература запугивала своих читателей – и себя саму – призраком предательства. Прояви жалость к врагу, и ты предатель. Останься в стороне от классовой борьбы, и ты предатель. Начни отстаивать право не вступать в партию или независимость личности, и ты предатель [Siniavskii 1997: 3].
Слова «предатель» и «предательство» звучат в ушах читателя, как они должны были звучать у Синявского в прошедшее десятилетие, когда он до последнего защищал свое право на независимую мысль, свою веру в интеллектуальный, моральный дух и духовные искания или, другими словами, необходимость рисковать как этический и творческий императив. Страстный, эмоциональный тон отрывка, когда голос Синявского уступает на мгновение голосу Терца, говорит о том, насколько для него это глубоко значимо, насколько важны для него те идеи, что пронизывают его творчество последних лет. Представление о писателе как о чужаке, враге, вредителе, которое рассмотрено им сначала через инопланетянина Сушинского в «Пхенце», а затем через еврея Крошку Цореса, теперь интерпретируется в более общем контексте предателя и постороннего, и в конечном итоге – в образе писателя-чародея.