— Ты — о себе или себе — о ты?! — Катя нарочно переиначила вопрос так, чтобы понятное выглядело непонятным.
— Себе — о ты, — ответил Стасик, охотно соглашаясь на непонимание Кати.
— …Каким ты был двадцать лет вперед! Двадцать лет вперед! — она захлопала в лошади, радуясь победе детского языка над взрослым.
— Хорошо, хорошо, — сказал Стасик, стараясь, чтобы его слышала не только Катя, но и проходившая мимо женщина, и по примеру людей, разговаривающих с детьми в присутствии посторонних, невольно приглашая ее в свидетели этой беседы.
…Раздвоенность между любовью к отцу и опасливой застенчивостью, охватывавшей Стасика в его присутствии, жгучий соблазн хотя бы немного побыть
им и сомнение в собственном праве на это вынуждали втайне ему подражать. Стасик накрывался старой простыней, заменявшей маскировочный халат, обвешивался игрушечными ружьями и играл в отца, хотя все домашние принимали это за обычную игру в войну и сам отец не догадывался, в кого играет сын. «Эй, вояка, угомонишься ты наконец! Обедать давно пора!» — звал он из соседней комнаты, откуда доносились запахи разваренного в супе лаврового листа, жареной картошки и звон тарелок. Стасик удрученно снимал простыню, освобождался от ружейных ремней, молча садился за стол и начинал есть суп, одновременно с отцом поднося ложку ко рту и опуская ее в тарелку. Он невольно продолжал ту же игру, но стоило заметить улыбку матери, исподволь наблюдавшей за ним, и он пристыженно нагибался к тарелке и нарочно ел вразнобой с отцом, чтобы никто не уличил его в подражании. «Кого ты больше любишь? Маму или папу?» — после обеда спрашивала тетя Тата, усаживая Стасика к себе на колени и вытирая ему рот бумажной салфеткой. «Маму», — без запинки отвечал Стасик, потому что любовь к матери была как бы законной и признанной, предназначенной для восхищенного одобрения ближних, а любовь к отцу никому не предназначалась, кроме самого Стасика, прятавшего ее, словно ржавую железку, тайком принесенную со двора. Но эта незаконная и непризнанная любовь тоже просилась наружу, и, не решаясь признаться в ней отцу, Стасик старался, чтобы отец обратил на него внимание, увидел, как он ловко кувыркается на ковре, прыгает на пол с башни из диванных подушек или катается, повиснув на двери. Ему хотелось, чтобы отец одобрительно похлопал его по плечу или покачал головой от удивления тем, какой у него сильный и храбрый сын, и однажды Стасик нарочно подрался с дворовыми мальчишками, замирая от блаженного предчувствия, что отец, случайно выглянувший в окно, застанет сына в эту минуту.Когда тетушка сажала его на колени и спрашивала: «…маму или папу?», Стасик чувствовал себя слегка виноватым, так как ему не удавалось включить в свой ответ и ее, тетушку, которая тоже была вправе рассчитывать на частицу любви. При этом она конечно же не осмеливалась спросить: «…маму, папу или меня?»
— это было бы непозволительным нарушением сложившегося порядка, но желание спросить оставалось, и Стасик, вынужденный отвечать на вопрос, ловил себя на том, что ему словно бы надо перевезти в одной лодке волка, козу и капусту. От него требовалась изрядная осмотрительность, чтобы пассажиры лодки не тронули друг друга, поэтому сначала он разделывался с волком и капустой, а затем тихонечко подкрадывался к козе и шептал ей на ухо, что он тоже ее очень любит. «Ах ты мой хороший! — обрадованно восклицала тетушка, тотчас же оповещавшая домашних о благородном поступке Стасика. — Вы только подумайте, какая добрая душа! Я спросила, кого он больше любит, маму или папу, а он позаботился, чтобы и родную тетку не обделить!» Тетя Тата приходилась Стасику скорее двоюродной бабушкой, чем родной теткой, но невольно преувеличивала степень родства с человеком, столь щедро оделившим ее любовью. Стасик же с недоумением вслушивался в голоса, доносившиеся из соседней комнаты, и никак не мог уразуметь, в чем же заключалось его благородство. Ему казалось естественным всех любить, потому что все желали лишь одного: чтобы Стасику было хорошо с ними, а им было хорошо со Стасиком. И тетя Тата, и дядя Роберт, и множество других родственников как бы олицетворяли собой то благо, которое окружало Стасика, и это благо называлось его жизнью. Поэтому он и любил их как свою собственную жизнь, как самого себя…
— …Домой! Я хочу домой! — внезапно закапризничала девочка.
— Пожалуйста, мы вернемся, — Стасик готов был сдаться, не скрывая при этом, что ему это выгоднее, чем ей. — Только что в этом интересного? Все равно мама и папа тобой заниматься не будут.
— Почему? — спросила Катя со слабой надеждой, что у него не найдется причины для объяснения столь нежелательного факта.
— Потому что у них другие дела… Вообще дома сейчас не до тебя.
Стасик ласково привлек к себе девочку, этим жестом как бы возмещая то, чего лишал ее своими словами. Катя отодвинулась от него.
— Никто меня не любит. Даже ты.
— Я тебя очень люблю, ведь мы с тобой друзья. И мама с папой тебя очень любят, — рука Стасика осталась лежать у нее на плече.