Расположившись в большом зале, мы молча дожидались назначенного часа, и вот слух мой, болезненно обострившийся от волнения, различил, как церковные куранты пробили три четверти второго. Мы поднялись по крутой лестнице в башню. Гладкая, точно зеркало, поверхность стола-пентакля, занимающего почти все помещение, вспыхивает и, заблестев, горит все ярче, — это Келли, пошатываясь, словно во хмелю, прошел по кругу, длинной лучиной зажигая свечи в канделябрах... В условленном порядке мы уселись в высокие кресла у стола. Два нижних конца пентакля были обращены к открытому западному окну, из него струился студеный ночной воздух, словно сочащийся лунным светом. Там сели Джейн и Келли. Я сел спиной к востоку, лицом к западу в верхнем конце пятиконечного стола, мой взгляд устремился за окно к далекой гряде лесистых холмов, изрезанной черными тенями и словно облитой струйками молока, то были побелевшие от инея дороги и тропы. Слева и справа от меня сели Прайс и Толбот, молчаливые, поглощенные напряженным ожиданием. Огоньки свечей мерцали на сквозняке, казалось, они также охвачены беспокойством... Ярко светившей луны я со своего места видеть не мог, но ее сияние потоками низвергалось с высоты и заливало мерцающей жидкой субстанцией белый камень оконных откосов... Пятиугольное отверстие в столе зияло подобно черному бездонному колодцу...
Мы сидели недвижно, точно в смертном оцепенении, и, наверное, каждый слышал стук собственного сердца.
Келли, должно быть, заснул глубоким сном, потому что внезапно мы услышали его хриплое дыхание. По его лицу пробегали судороги, но, возможно, то была лишь обманчивая игра метавшихся на сквозняке огоньков свеч. Я был в растерянности, ибо не дождался от Келли приказа начать заклинания. Несколько раз я пытался произнести их, но словно чьи-то незримые пальцы прижимались к моим губам... Сомнение вкралось в душу: неужели все лишь плод фантазии Келли? — подумал я, и тут словно сами собой мои губы заговорили, голосом низким и рокочущим, который был настолько мало похож на мой, что я сам себе показался чужаком; одно за другим я произносил магические заклинания, вызывая Ангела...
Мертвящим холодом повеяло в башне, огоньки свечей замерли, словно их коснулось дыхание смерти. И пламя их удивительно изменилось: оно почти не давало света. Язычки пламени, кажется, можно сорвать, как сухие колосья, промелькнуло у меня в голове... Портреты предков стали черными зияющими провалами в мощных каменных стенах, словно открывающими входы в некие темные покои, и оттого, что лица моих предков исчезли, я почувствовал себя лишившимся защиты тех, кто, быть может, пришел бы на помощь...
В мертвой тишине раздался звонкий детский голосок:
— Я Мандини, несчастное дитя. После меня у нашей матушки родился только один ребеночек, это мой братец, но он еще в пеленках...
И я увидел за окном парящую в воздухе хорошенькую маленькую девочку лет семи-восьми, с кудрявыми длинными волосами, в шелковом платье, переливающемся то красным, то зеленым блеском, складки его и шлейф играли, словно драгоценный александрит, что при свете дня кажется нам зеленым, а ночью мерцает зловещими кроваво-красными огнями. Дитя на первый взгляд чаровало чистой прелестью, но тем страшней было смотреть, как оно парит и порхает за окном, подобно легкому лоскутку шелка, ибо образ детской фигурки был как бы начертан на плоскости, и личико казалось нарисованным: то был фантом, не имеющий третьего измерения. Сей призрак и есть обещанный нам Ангел? Я почувствовал жестокое, горькое разочарование, отнюдь не умеряло его и то, что фантом предстал в непостижимо явственном, отчетливо зримом облике. Толбот наклонился и прошептал мне на ухо:
— Это моя дочка, я узнаю ее. Девочка умерла во младенчестве. Разве дети, испустив дух, не перестают расти?