Сироткина явилась из кухни в сапогах на босу ногу и остановилась в дверях, любуясь произведенным эффектом. На тонкой цепочке свисал, укладываясь в паз между грудей, маленький серебряный крестик. Ивлев осматривал ее постепенно, не в силах отвести глаз. Наконец, она, ощущая свою власть, великодушно снизошла к нему. Он взял ее за пальцы и усадил на тахту рядом с собой. Она едва заметно дрожала от него или от холода.
— Пиво! — вспомнил он. — Где пиво?
Пиво они забыли на лестничной клетке.
— Пол холодный, простудишься!
Ивлев выскочил в коридор и, прислонив ухо, прислушался. За дверью было тихо. Он отпер замок и выглянул. Никого. И пиво на месте. Слава радостно схватил в каждую руку по две бутылки и голой пяткой затворил за собой дверь.
— А если бы дверь захлопнулась? — она сощурила глаза.
— Ты бы впустила.
— И не подумала бы! Лежала бы на тахте с кошками и ждала хозяина.
Открывая бутылку, он молчал, ухмыляясь, а открыв, резко плеснул в Надю, облив ее пивом крест-накрест.
— Псих! — захохотала она, инстинктивно прикрываясь руками. — Ненормальный! Обои испортишь.
— А тебя?
— Меня ты уже…
Он отпил немного, еще раз плеснул в нее пивом, поставил бутылку на пол и упал на Сироткину, собирая языком с ее кожи капли горьковатой пенистой влаги.
— Делай со мной что хочешь! — проговорила она. — Все, что хочешь, только скорей!
Она изо всех сил старалась помочь ему и вдруг, забыв о нем, задрожала, замотала головой, заметалась по тахте, изогнувшись и откинув голову назад, издала гортанный крик, похожий на птичий.
Она быстро стихла и, полежав несколько мгновений, убрала слабой рукой волосы, закрывшие ей глаза, и виновато потерлась носом о щеку Ивлева.
— Что это я?
— Ты молодец! — похвалил он ее снисходительно.
Она усмехнулась еле-еле, как больная.
— Теперь я женщина? — спросила она, не открывая глаз, и сама ответила. — Да, женщина!
— Настоящая женщина, — удостоверил он. — Могу выдать тебе диплом.
— Не надо себя связывать.
Они сели и стали уничтожать жесткие, как резина, ромштексы, запивая их пивом. Сироткина отрезала куски от своей порции и незаметно подсовывала ему.
— Как хорошо на простыне и одним, — сказала она. — На стекле тоже, и с этим парнем на соседней кровати ничего. Но на простыне одним лучше… Мне стыдно от того, что я тебя совершенно не стесняюсь. Знаешь, я поняла, что такое любовь. По-моему, любовь — это обнажение души.
— И тела тоже…
— Я знаю, чья это квартира, — она указала на конверт с адресом, лежащий возле тахты.
— Он называет ее пеналом: узкая и длинная…
— По-моему, ты засыпаешь.
— Я ночью летел к тебе.
— Знаешь, поспи, а я пойду в ванную.
Мгновенно расслабившись от того, что не надо быть вежливым и внимательным, Вячеслав уснул, как провалился. Кошки дремали на коврике на полу. Войдя в маленький совмещенный санузел, Сироткина вздохнула, погляделась в зеркало и осталась собой недовольна. Открыв краны и отрегулировав воду, она забралась под душ. Повернувшись спиной к зеркалу, она увидела на крючке старые кальсоны Якова Марковича и стыдливо отвела глаза. Но заметила серые выцветшие буквы и осторожно двумя пальчиками расправила, чтобы прочесть. На задней их части стоял штамп, гласивший: «ГУЛАГ МВД СССР. Карлаг, больница No 1».
Поскольку полотенце оказалось сомнительной свежести, вытираться Надежда не стала. Ивлев спал, раскинувшись по диагонали. Она тихонько пристроилась возле него.
— Он очень симпатичный, Яков Маркыч, — сказала она ему в самое ухо. — У него в уборной наклеены на двери счастливые номера «Спортлото»: 13, 19, 25, 31, 41 и 49.
— Дуреха, — пробурчал Ивлев сквозь дрему, — это волны Би-би-си.
— А где его жена? Я никогда о ней не слышала…
— Три года назад мы ее отсюда вынесли. В больницу ее не брали, чтобы не увеличивать процент смертности от рака.
— У него много книг. Какие?
— Тебе все надо знать! Он собирает партийную литературу, в основном старую, изъятую из библиотек. Роется у старьевщиков, меняет на модные издания.
— Зачем?
— Наверно, ему интересно.
— Можно, я открою книжный шкаф?
— Нельзя. Он не любит, когда книги трогают.
— А почему он пишет такие трескучие статьи? Читать невозможно.
— Он и не читает. Он их склеивает.
— А о других он думает, когда склеивает? Он же этому не верит.
— А ты — веришь? — Ивлев внимательно посмотрел на нее.
— Я-то? Я — другое поколение! Мне хоть стыдно. А ему — нет!
— Откуда ты знаешь?!
— Ему? Ему не стыдно! У него ирония. Ирония — это равнодушие, я где-то читала.
— А у меня чувство вины перед Рапом. Подумай: я учился в школе, трепался о смысле жизни, поступил в МГУ — он сидел. Я любил — он сидел. Эти люди отсидели свое, мое, твое, наше — за всех. У Рапа нет сил, он устал.
— И стал прислужником? Рап — раб. Раб по убеждениям!
— Глупенькая! Раб на цепи — это не прислужник. Попробуй сама пойти наперекор!
— У меня короткий ум, бабий. Я могла бы только помочь другому. Кто горит… Уголек пошел через реку… Хочешь, буду соломинкой? — она встала и босиком подошла к нему, уткнулась лицом в грудь. — Иди по мне…
— Уголек сжигает соломинку и тонет. Сгоришь!
— Ну и пусть! Под тобой сгореть не страшно.
И Сироткина поцеловала его в шею.