Пытаясь взять себя в руки, стараясь не допустить впопыхах какого-нибудь промаха, я сделал еще один шаг вперед, чтобы немного приблизиться и разглядеть, что за рыба была на крючке.
Тень в воде медленно поводила оттопыренными плавниками. На крючке сидел лаврак, без всякого сомнения, причем килограмма в три, не меньше.
Насколько прочно он держался на крючке, на глаз определить было трудно. Но риск, что лаврак может сорваться, был очевиден, у этой рыбы хрупкая губа, да и предположить было невозможно, сколько времени попавшийся сибасс уже просидел на крючке. Что если целый день?
Я достал из кармана нож, разложил лезвие, осторожно пригнулся к воде, так низко, что ощутил грудью ее ледяное, обжигающее прикосновение, и нанес резкий удар ― в конце концов, по воде, ― но лезвие всё же воткнулось в упругую массу. В следующий миг схватив рыбину за жабры, я приподнял ее голову из воды и, раня руку о крючок, застрявший где-то под жабрами, потащил лаврака к берегу вместе со всей снастью…
― Тебе пасхальный подарок! ― бросил я заготовленную реплику, застав Хэддла в гостиной, и с видом интригана показал на улицу.
Он поднялся. Мы вышли. Я открыл рюкзак и вывалил содержимое к его ногам. Хэддл присел на корточки, с брезгливым видом разглядывал серебристую рыбину, сантиметров в шестьдесят, даже потыкал в нее указательным пальцем, точно не веря своим глазам, после чего с изумлением вымолвил:
— Где ты его взял?
— В море.
— Не вплавь же гонялся за ним?
— Нет, не вплавь.
— На эту крысоловку с крючками поймал, что ли?.. Не верю!
Оставив его наедине со своим недоумением, я пошел принять горячий душ и сменить одежду, мокрую по самый ворот. И когда через четверть часа я вернулся во двор, Хэддл сидел всё там же, под навесом, в свете качающегося от ветра фонаря. Лаврак, как какой-то экспонат, лежал перед ним на расстеленном полотенце.
— Будто с картины… этого чокнутого, ― сказал он, обернувшись на мои шаги. ― Не понимаю, как он мог удержаться на крючке. Губа почти прорвана…
Я немо пристроился в шезлонге и вместе с ним любовался трофеем. Некоторое время мы сидели, будто в рот воды набрав, переполняемые разыгрывавшимися в воображении картинами проваленной рыбалки.
— Я входил в воду, по пояс. Ближе не смог. Могло накрыть волной, ― произнес он. ― А слева был виден сбившийся пучок лески.
— Водоросли… со спутавшимися крючками. Леска была целая. Урок убийственный, ничего не скажешь, ― позлорадствовал я. ― Как будто сам Бог тебе его преподнес. Рыба, Пасха… Не много ли совпадений?
Он пространно мотнул головой.
— Закон природы. Против него не попишешь… Человек, слишком сосредоточенный на себе, редко может довести начатое до конца, ― добавил я. ― Как всё компактно в мире. Как всё плотно подогнано. Яблоку негде упасть. Развернуться негде. И независимо от того, зло ты совершаешь или уже очухался, ударился в благодеяния. Результат всегда будет размытым. Удар всегда будет тупым, ватным…
Я изложил, хотя и нескладно, именно то, о чем думал дорогой, пока брел из бухты домой. Сказав главное, я сразу почувствовал, как на сердце у меня отлегло.
— Ты прав, регулятор существует. Не будь его, всё бы давно развалилось, ― подхватил Хэддл, но таким тоном, будто речь шла о чем-то абстрактном, не имеющем отношения к тому, что произошло. ― Сложить эгоизм рода людского в одно целое, и мир бы не выдержал. Зло разнесло бы его в пух и прах.
— Само по себе это не происходит. Природа неодушевленна. Кто-то должен приложить руку, ― сказал я. ― Нужен толчок, проявление воли.
— Эгоизм, если ты это имеешь в виду, идет вразрез с инстинктом самосохранения. В предельном проявлении он вреден для жизни, ― сказал Хэддл. ― Но даже в обезьяньей стае одному больше позволено и больше достается, чем другим. Почему? Да потому что так заведено в джунглях. И это противоречит твоему тезису. Так что не расстраивайся. Зло само себе пробивает дорогу. Ему не нужны исполнители.
— Поделить банан с соседом по дереву, с более слабым, чтобы он не окочурился от голода ― это одно. Броситься… ну, скажем, спасать себе подобного, в воду, в морскую пучину, да куда угодно ― это другое. Человек способен пожертвовать собой ради другого. А твои друзья, живущие на деревьях, по законам джунглей, могут пожертвовать только бананом, ― сказал я. ― Разница огромная.
— Это в твоем воображении она такая огромная, ― поправил меня Хэддл. ― Максимализм, возводимый в перл создания, грубая и глупая вещь. Проще свалить всё на кого-то, с кого спрос не велик. Но невозможно винить камень в том, что он тяжелый, а море в том, что оно большое, глубокое.
— Здесь ты прав. От таких истин слова уже вообще теряют всякий смысла. Дальше — пустота. Необъятное ничто. Повисает всё. И один ты посредине, ― пытался я призвать его к логике.
— Не было бы в вас этих крайностей, этой потребности всё вымеривать одним аршином, а потом, с пеною у рта, биться об пол головой… вас бы весь мир на руках носил, ― добавил он, глухой к моему глумлению.
— В ком, в нас? О ком ты опять?
— В русских.