Было бы проще всего, подходя к вопросу с чисто психологической точки зрения, делить эмоционально-волевые реакции человека на «положительные» и «отрицательные». Тогда с одной стороны расположились бы «доброжелательность», «любовь», «сочувствие», «достоинство», «гордость», «доверие», «честолюбие», «смелость», «преданность», «радость» и т. п., а с другой – «злобность», «ненависть», «месть», «зависть», «презрение», «страх», «обида», «непримиримость», «отвращение» и т. п. И вся проблема выглядела бы как увеличение «положительных» чувств за счет «отрицательных». Однако так просто этот вопрос не решается. Не всякая психологически «положительная» реакция индивида положительна в социально-нравственном отношении, так же как не всякая «отрицательная» – отрицательна. В русском языке недаром есть удивительно емкое понятие «злорадство», т. е. «радость злу», удовольствие от наблюдения несчастий окружающих. В психологическом плане это чувство можно считать «положительным», но разве оно положительно в ценностном, нравственном значении? То же самое можно сказать и об «отрицательных» по психологической форме чувствах – ненависти, гневе, презрении и т. п. Ненависть к врагу, гнев против несправедливости, презрение к предателю – все это не только необходимые эмоционально-волевые реакции морально стойкого человека, но их вряд ли можно считать «отрицательными» нравственно. Между психологическим и нравственным подходом к делению на «положительное» и «отрицательное» есть существенная разница: это деление совершается по разным основаниям. В морали «положительным» почитается то, что отвечает позитивной системе ценностей, и «отрицательным» – то, что ей противоречит, наносит ущерб. Защита нравственно-положительных ценностей, даже если чувства, которые она вызывает, носят психологически «отрицательный» характер, имеет позитивный в нормативном отношении смысл. Вместе с тем здесь мы сталкиваемся со сложным нравственно-психологическим парадоксом – моральной удовлетворенностью, достигаемой в результате действий, сопровождаемых психологически «отрицательными» реакциями (ненавистью, гневом, непримиримостью, обидой, местью и т. д.). В этом парадоксе скрывается отчасти и тайна той – пусть временной, мрачной и ложной – «привлекательности», которой окружает себя антигуманизм. Нравственно-психологический энтузиазм его адептов опирается на своеобразную систему антиценностей, антиидей, придающих ему смысл самоутверждения через эгоистически злобное своеволие, бунт против моральности. И самой последовательной, окончательной такой системой является человеконенавистничество.
Между гуманизмом и антигуманизмом в нравственности пролегает качественная грань, они несовместимы как методы построения, отсчета ценностей, как способы регулирования поведения человека. Однако эта несовместимость, этот разлом на противоположность обыденному моральному рассудку нередко малозаметен: ему бывает затруднительно провести абсолютно четкую (при всех жизненных условиях) разграничительную линию между самоотверженностью и жертвой, гордостью и тщеславием, героическим порывом и эгоистическим своеволием, состраданием и жалостью и т. д. Движение нравственных чувств – в колебаниях от удовлетворенности, радости и до неудовлетворенности, страдания – происходит таким образом, что здесь к тому же нет, как отмечалось, полного совпадения «положительного» и «отрицательного» в нравственном н психологическом значении этих понятий. Это еще больше запутывает обыденный рассудок. Этим-то и пытались всегда воспользоваться приверженцы антигуманной морали: из следования нравственно негативным ценностям они пытались извлечь психологический эффект чувства удовлетворенности, радости, самоутверждения индивида. И тем самым окружать антигуманное поведение ореолом личной приятности и привлекательности. Однако именно в своем внутренне наиболее последовательном варианте – садическом – мораль антигуманизма показала ложность этого ореола. Чтобы поддержать постоянный накал, напряжение страсти в творении зла, садическому герою приходится искать все новые жертвы и новые формы преступных наслаждений. Наступает момент пресыщения: страдания и несчастья жертв, перестав быть необычно-запретными, уже не вызывают извращенного сладострастного удовольствия. Порок, отделенный от добродетели, становится скучен. И бессмысленно пуст: у садического героя пропадает способность видеть в мучимых им жертвах человеческие существа, а следовательно, отождествлять их страдания со своими «радостями», их несчастье со своим «счастьем». Нравственно-психологическая нечувствительность, равнодушие естественно проистекают из общей его отделенности от других, его самоизоляции от мира человеческих ценностей. Исчезает, следовательно, запретная сладость насильственного своевольного прорыва в чужой эмоционально-духовный мир, развеивается иллюзия преодоления тотального одиночества с помощью силы и подчинения1.