Р. S. В заключение, если позволите, о курьезном. Есть такое русское слово (простите, оно не совсем литературное; я бы и не написал его никогда своею рукой, тем более в сегодняшнем серьезном Послании, так как его употребление в текстах всегда связывал с постмодернистскими штучками, но в данном случае, чтобы продолжить, я не могу без него обойтись) — «жопа».
Из-за этого ничтожного слова, не поверите, меня не приняли в Союз писателей.
Поначалу все складывалось куда более чем благополучно. Меня хвалили, одобрительно оглядывали на всех промежуточных этапах. Когда же дело дошло до Федеральной приемной комиссии, какой-то ее член или два выразили категорический протест против моего приема в связи с тем, что в моей книге, оказывается, они обнаружили это проклятое слово (не буду больше его называть). Их возмущение показалось праведным, и мою кандидатуру задвинули. Меня удивило даже не то, что на дворе не чистоплюйские времена, а полная свобода и разврат, — меня удивило и заинтересовало, где же, в каком из моих рассказов члены комиссии умудрились вычитать это поганое слово.
Я стал искать, перечитал свою книгу, нашел в ней действительно много слабых мест, но этого — нет.
Тогда я попросил помощи у своей жены. Я знал, что она поведет поиски с особенным, жгучим, фрейдистским интересом. Но и она ничего не откопала. Нет, откопала, конечно, некоторые вещи — и «лобок, фиолетовый от смешения двух тонов», и «вздыбленные плавки», и даже «очко», но вот этого злосчастного слова — нет.
Я собрался с духом и пошел в Союз писателей. Я сказал им: «Ведь нет этого слова, ребята. Откуда вы его взяли?»
Они молчали, как египетские пирамиды. В небольшом зале в унисон люминесцентным лампам гудело запустение бывшей государственной литературы.
Я почувствовал, как стремительно старею. В то же время перед собой я увидел таких же стремительно состарившихся на моих глазах людей: и действительно бывших к тому моменту пожилыми, и семнадцатилетнего романиста с двойной фамилией, и двух моих ровесников, чьи совершенно сморщенные лица не скрывали крайней обескураженности. Я подумал, что в России теперь все писатели дряхлые.
4. Последнее
Все, это уже — последнее.
Пишу второпях — боюсь опоздать к шапочному разбору. А разбор этот будет скорым, поистине шапкозакидательным, судным, справедливым и бессовестным.
Обиженные Вами Ваши помощники отдалились от Вас на расстояние стервятников, вздрагивают, помалкивают, смежают ресницы, двигаются скачками, как тени капуцинов. Любители клубнички под названием «агония властелина». Иногда в шутку пугают друг друга:
— Имейте в виду, русские властелины в агонии — беспощадны. Ха-ха-ха.
— У русских властелинов агония может длиться вечно.
— Не беспокойтесь, вечно не живут.
Потом утихомирятся:
— Перестаньте. А агония ли это?
— Нет, конечно. Нет никаких типичных признаков типичной агонии. Типичная простуда.
— К тому же, имейте в виду, возможности современной медицины... На наш век хватит...
Одним словом, суть этого разговора сводится к тому, что Вы не просто властелин, Вы — бессмертный властелин, физически бессмертный.
Может быть, поэтому мне и не стоит спешить с «Последним». И потом, утешаю я себя, не успеют мои письма к Вам — другому пригодятся. Чужие письма поучительно читать всегда, особенно, если они сильно обветшают.
Во всей этой истории, воистину патологически затянувшейся, теперь меня мучают прежде всего Ваши страдания. Не участь Ваших помощников, не судьба населения, не мировая теснота, не моя ночная лихорадка, не третье тысячелетие, а Ваши человеческие страдания.
Они напоены такой бессильной досадой, такой смешливой горечью, таким внимательным терпением, — потому что посвящены простому и смертному, — что невольно мутнеют глаза от сантиментов, хочется плакать о Вас, о тщете вообще, о земном увядании. Я говорю о тех причудливых страданиях, которые Вам доставляет Ваше долгое прощание с властью, как с жизнью. И Ваши болезни, конечно же, коренятся в том, что Вы представляете себя уже не властелином.
Само слово «властелин» созвучно Вам, как море кораблю. По крайней мере, Вашему телосложению, Вашему замаху, Вашему созиданию трепета и одновременно какому-то конфузливому чадолюбию. Другое дело, что не все происходит по Вашей воле. Всякий властелин в итоге надрывается и умирает именно от надрыва. Не удержать, к сожалению, не то что полмира — не удержать даже частички бытия.
Вы вросли в слово «властелин», как ноготь в мясо. И если Вас из него теперь выдернуть, даже самым демократическим способом, что же с Вами станет вне его, вне слова? Вы скукожитесь и, наверное, мгновенно засохнете, как какое-нибудь крепкое насекомое. Правда, не огорчайтесь, и слово без Вас тоже на время потеряет масштабность, сдуется наполовину или совсем зачахнет.
Вероятно, такая метаморфоза рисуется Вам с обратной стороны.