В бывшей жене Русакова чувствительность всегда соседствовала с практичностью. И то, и другое составляло ее суть и создавало приятное впечатление о ней как женщине ровной, немного измученной и абсолютно надежной, с девичьей, открытой улыбкой, но с быстро стареющим, умным хихиканьем. Когда она пребывала в хорошем расположении духа, не болела, не видела дурных снов и при этом вдруг удосуживалась вспомнить о Русакове, то вспоминала о нем без раздражения, без оценок, даже с сочувствием. В эти спокойные минуты Русаков собой, своей допотопной фигурой замещал в ее памяти некий равноудаленный фон прошлого, где все края уже обтрепались, углы округлились, а песчаные крепости осыпались. Ничего конкретно хорошего или веселого из этого общего гула пустыни ей совсем не хотелось извлекать. Само же по себе, без ее сознательных усилий, никакое отдельное воспоминание не могло вдруг стать доминирующим. Да, дескать, был в ее жизни такой человек по фамилии Русаков, в общем-то жалкий, был долго, но, слава богу, не дольше самой жизни, был да сплыл. Кстати, она до сих пор тоже оставалась Русаковой, что фонетически ей подходило и прежде, и теперь.
Совсем иначе вспоминала она пресловутого Русакова, когда настроение у нее портилось, обычно — с утра и на весь день с ночью. Нет, она не списывала тогда всю свою судьбу на бывшего муженька — много для него чести, но считала, что без Русакова жизнь ее при любом ином раскладе сложилась бы лучше, а не хуже. Со временем наиболее охотно она обдувала от пыли, как это ни странно, самое тягостное воспоминание, связанное с Русаковым, — тот вечер на съемной даче в Белоострове, когда в гости к Русаковым приехал некто Плигин на новой иномарке. Она приготовила для них шашлык, потому что ни один, ни другой не могли этого делать как следует, и в полночь ушла от них спать, потому что пьяные разговоры мужчин, какими бы интеллектуалами те ни были, как слушательницу клонили ее в сон, причем сон всегда не свой, заимствованный, вынужденный, где отсутствовала картинка, а несся только звук с какого-то неизвестного спутникового канала. Она проснулась среди ночи от механического шума в голове, словно действительно забыла выключить телевизор, в котором теперь монотонно шипела рябь. На веранде не было ни мужа, ни Плигина. Не было их и во всем доме. Она вышла на улицу, буквально залитую сырым полнолунием. Машина Плигина от калитки тоже исчезла. Женщина поняла, что дружкам не хватило спиртного, и они укатили на станцию к круглосуточным ларькам. Она уже была осведомлена, что Плигин нередко садился за руль подшофе, но сегодня в его машине был ее муж, в отношениях с которым именно в то лето у нее открылось второе дыхание, супруги опять улыбались друг другу уважительно, осведомленно и в полной мере плотоядно. В беспокойстве она опустилась на скамейку у забора и услышала, как у соседнего дома притормозил автомобиль с неряшливым шансоном.
Это был приземистый плигинский «мерседес», во тьме отливавший сальным, ежевичным лаком. Она разобрала, как через переднее сиденье Русаков закинул руку назад в салон, где сидели одинаковые, смирные шлюхи с дурацкими челками и загорелыми скулами. Жена Русакова подошла к машине незаметно и, просунув в открытую дверцу максимально насмешливое лицо, спросила: «Может, и мне заплатишь?» При этом она выдернула из пальцев мужа деньги, сунула их себе в карман халата и удалились — высокая, с высокой шеей, с молодыми, сильными икрами, обладательница низкого, благоразумного голоса. Русаков затем клялся, что лично у него с теми проститутками не было абсолютно ничего. Возможно, его заверения могли оказаться правдой и с теми проститутками у него действительно ничего не было, но само стечение гнусных обстоятельств, дурной сексуальный опыт мужа, его выразительная горемычная тоскливость, сменявшаяся кутежами, его неумение ценить синицу в руках, уверенность в том, что всё перемелется, его порочная жертвенность и, с другой стороны, ее жажда обыденной верности стали непреодолимым препятствием для дальнейшей супружеской жизни, от которой бывшая жена Русакова теперь уже знала что ждать — ясности, проникновенности, длительного комфорта, чистоплотных привычек...
О Русакове теперь могла еще помнить Лера. Лера не уставала твердить, что он ее первый мужчина, не считая насильника-отчима. Благодаря Русакову она якобы стала любить именно такой тип мужчин — сорокалетних, с большими руками, с внимательными глазами, хорошо пахнущих, с задницей вишенкой, не верящих женщинам. Правда, она то и дело путала его имя, называла то Сашей, то Андреем, то каким-то Рустамом. Простую его фамилию не могла выучить толком.