Харитонов бывал свидетелем жалкого бешенства своей матери. У нее была лучшая подруга тетя Галя Кириллова, по зову которой его мать с ним, семилетним, чемоданом тряпья и оледенелым отчаянием сбежала из Куйбышева в Душанбе от его отца, выпивохи и колобродника. Мальчик Харитонов любил, когда эта молодцеватая, компанейская тетя Галя Кириллова приезжала к ним в 46-й микрорайон с домашним рассыпчатым печеньем или когда они с матерью навещали ее и таких ее разных близняшек, раскованную Веру и рассеянную Свету, в их собственном доме на улице Ахмади Дониш. Тетя Галя была плоскодонной лодкой, поставленной на попа. Несмотря на ее добродушную шумность, направленную на поддержание застольного веселья, глаза ее, сужаясь от переутомления, всегда оставались трезвыми и внимательными, как у японского шпиона. Недавно Харитонов обнаружил, что и его жена Людмила стала так же смотреть на привычные вещи — тугоплавким взором, полным секретной информации. Он так и не узнал, какая кошка пробежала между его матерью и тетей Галей, но как-то раз тетя Галя наведалась в гости к их соседям по лестничной площадке Тишкиным, а им с матерью даже не позвонила. Тишкины, особенно муж, Петр Сергеевич, относились к числу странных недоброжелателей матери. Странных потому, что им, устлавшим свою квартиру коврами в два слоя и загромоздившим югославскую стенку свинцовым хрусталем, завидовать пустынному быту матери-одиночки было вовсе не с руки и абсурдно. Харитонов до сих пор оставался в неведении, чем Тишкиным не угодила его мать и почему им было невыносимо терпеть ее пребывание на белом свете. Этому Петру Сергеевичу, с фарфоровой лысиной и периодической толстой отрыжкой, нравилось острить, например, по поводу плюшевого коврика с поблекшими оленями, который мать Харитонова, выстирав, вешала сушить во дворе: «Сопрут ковер-то, соседка, персидский». Мать почему-то не обижалась: «Постирала вот, Петр Сергеевич». «Ковер постирала, ха-ха-ха», — смеялся Тишкин. Однажды он присел перед маленьким Харитоновым на корточки и обнюхал его, как охотничья собака: «Шурка, а от твоего-то пацаненка сервелатом пахнет. Где достала, подскажи?» «Это докторская, Петр Сергеевич», — оправдывалась мать, которая работала тогда в одной из городских столовых кухонной рабочей... В тот вечер Тишкины и тетя Галя как-то уж очень рано и чрезмерно громко начали петь у себя за столом. Пели они плохо, эгоистично, кто в лес, кто по дрова. Особенно отвратительно выходило у жены Тишкина, кадыкастой тетеньки, у которой никогда не было губ, а была лишь прорезь для рта. Харитонов догадался, что поют они специально для его матери. В отличие от них, у матери был чувствительный, протяжный голос, которым она пользовалась осмысленно. Некоторое время мать сидела, заткнув уши руками. Вдруг она вскочила и в халате и тапках побежала к выходу. «Я ей маслица, колбаски, сахарку тащу, от своего ребенка отрываю, а она с ними, с этими... Сейчас я ей все выскажу. Как не стыдно?» — закричала мать еще здесь, еще в своей квартире. Через несколько секунд дурное пение прекратилось. Харитонов слышал крик своей матери, хохот Тишкина, писк Тишкиной, рыдания матери, раскаленные, высокие, почти фальцетные. «Шура, Шура, так же нельзя», — успокаивала мать тетя Галя. Потом все смолкло. Харитонов боялся этого молчания, как преступной тьмы, как ночного одиночества, как позора и скорого обязательного горя. Чтобы не слышать этой тишины, он, как мать, ладонями зажал свои уши. Когда он опустил руки и подошел к распахнутой настежь входной двери, он расслышал изменившиеся голоса, веселый материнский говорок: «Галя, ты меня прости, и вы, Петр Сергеевич, извините уж меня, Христа ради». Тишкин миролюбиво икал, его жену не было слышно, тетя Галя восклицала: «Шурка, Шурка, дурочка ты все-таки, дурочка моя». Еще через пять минут послышалось пение всей компании, вместе с матерью:
Харитонов понимал, что мать поет осторожно, стараясь не забивать чужие неумелые звуки, стараясь слегка ретушировать их своими рельефными, цветастыми нотами. Харитонов представлял ее маленькую фигуру с покатыми, уютными плечами, ее вертикальные складки на переносице и у рта (с одной стороны — поверх губы, с другой — понизу), ее горестный слабый подбородок, свежие, крашеные кудряшки, оставшийся детским нос и смелые, радушные глаза.
Когда через год Тишкин погиб нелепо и нехорошо (он вышел вынести ведро с мусором и попал под колеса мусоровоза у помойки), мать лила добросовестные слезы и приговаривала: «Петр Сергеевич был хороший, жалко его, хороший он был, Петр Сергеевич».
5