В эпилоге романа (и всей трилогии) появляется излюбленный прием обличителей евреев. Белов пишет о правительственном постановлении от 4 августа 1933 года о награждении наиболее отличившихся работников, инженеров и руководителей Беломорстроя. Среди награжденных из восьми человек было шесть евреев, в том числе Генрих Ягода (зам. председателя ОГПУ Союза ССР), Лазарь Коган (начальник Беломорстроя) и Матвей Берман (начальник Главного управления исправительно-трудовыми лагерями ОГПУ) [Белов 2002в: 303–305]. Никто не оспаривает одиозность этих выходцев из еврейского народа, но, разумеется, серьезным историкам претят такого рода нацистские аргументы о еврейско-большевистском заговоре. Более того, если бы хоть раз Белов и его соратники привели не только данные по процентной доле евреев в аппарате ЧК – ГПУ – НКВД, но и данные по уничтожению еврейской традиционной жизни и иудаизма в 1920-1930-е годы в СССР! Если бы хоть раз, в контексте разговора о коллективизации как антирусской и антиправославной государственной политике, Белов, Кожинов, Куняев и другие ультрапатриоты упомянули тотальный запрет на легальное еврейское образование, закрытые хедеры, иешивы и синагоги, арестованных и сосланных раввинов и меламедов[44]! Ждать от них даже видимости равновесия исторических оценок так же невозможно, как невозможно ждать от браконьеров любви к природе. Хотя Белов и его соратники выставляют себя хранителями русской народной памяти, эту народную память они не только сохраняли лишь в выбранной ими форме, но и уродовали исторической неправдой. А в постсоветское время Белов принялся насиловать память с такой же бесстыдностью, с какой это делалось в официальном советском историческом дискурсе.
В конце романа «Час шестый» Белов вопрошает, опять возвращаясь к мотиву оплетенного «жидомасонским заговором» Сталина:
Что стало с ярыми русскими и еврейскими якобинцами? Революция, подобно римскому богу Сатурну, долго пожирала кровных своих деток. Лузин, Шумилов, Ерохин были расстреляны в 1937 году. Фигура Сталина, пытавшегося освободить Москву от интернациональных сетей, еще не однажды возникнет на страницах хроникальных, научных и художественных произведений. Конечно, при условии, что России суждено выстоять в нынешней, не менее безжалостной схватке с Западом и Востоком [Белов 2002в: 306].
В полемическом обзоре русской деревенской прозы, опубликованном в 1999 году в «Новом мире», Ольга Славникова рассматривает соотношение между селективной памятью «деревенщиков» и исторической памятью о советском периоде. Особенно важной мне представляется мысль Славниковой о том, как упало качество русской деревенской прозы, – если судить по лучшим произведениям самих «деревенщиков», созданным и опубликованным в советских условиях в поздние 1960-е и 1970-е годы. Еврейский вопрос и антисемитизм занимают Славникову как отдельные симптомы упадка писателей-«деревенщиков». Славникова указывает на голую публицистичность Белова, которая особенно ощутима именно в структуре повествования и словесной текстуре его исторической трилогии:
И все-таки «Час шестой»