О, непостижимая, неимоверная мука! Господь приговорил его к тысячам и тысячам веков Чистилища. Ведь если люди, которые смягчили ему приговор, которые упасли его от смертной казни, на самом деле приговорили преступника к тому же самому, к целым тридцати годам застенка, то Господь, спасший его от преисподней, в свою очередь, приговорил к вечности за вычетом единого дня. И хотя один этот день способен перевесить вечность, какой постаревшей, какой растоптанной предстанет душа в день, когда отбудет свой срок! Какой огорошенной, точь-в-точь душа гонкуровской девки Элизы на выходе из молчаливых ворот тюрьмы.
«Сколько листков календаря, сколько понедельников и воскресений, сколько первых дней года ждать мне того новогоднего дня, от которого я отрезан столькими годами!» — думал приговоренный и, не в силах выдержать эту пытку, взмолился немилосердному Богу, чтобы Тот окончательно низвергнул его в Преисподнюю, где, по крайней мере, не надо терпеть и ждать.
«Убей во мне надежду! Убей надежду, которая не может не думать о последнем дне, об этом бесконечно далеком последнем дне!» — стенал осужденный. И в конце концов был ниспослан в ад, где нашел утешение в полной безнадежности.
Кровь в саду
Преступление могло так и остаться нераскрытым, если бы не источник в центре сада, где вода после убийства вдруг помертвела и налилась кровью.
Связь между тайным злодейством в глубине дворца и пластом багровой воды в съеденной зеленью фонтанной чаше стала ключом к разгадке.
Стать прахом
Безжалостный случай!.. В ответ на непрестанные просьбы, на отчаянные мольбы медикам пришлось прописать мне уколы морфина и других болеутоляющих средств, чтобы хоть этой перчаткой смягчить когти, которыми день и ночь раздирала меня жестокая болезнь — чудовищная невралгия тройничного нерва.
А я вливал в себя ядов не меньше, чем Митридат. Как еще приглушить разряды этой вольтовой дуги, этой наэлектризованной катушки, сводившие щеку жгучей, до кости пробирающей болью? Казалось, силы исчерпаны, пытка превзошла все. Но раз за разом накатывали новые муки, новые страдания, новые слезы. В стонах, в безутешной тоске уже не было ничего, кроме бесчисленных вариаций единственной и невыносимой мудрости: «Нет утешения сердцу человека!» И тогда я простился с врачами, захватив с собой шприц, пилюли опия и весь арсенал ежечасной фармакопеи.
Я сел на коня, чтобы одолеть привычный сорокакилометровый путь, который в последнее время не раз проделывал.
Но у самого кладбища, у заброшенных и пыльных угодий, наводящих на мысль о двойной смерти — здешних покойников и самого кладбища, которое рушилось, плита за плитой, участок за участком обращаясь в руины, — на меня обрушилось новое несчастье. У самых руин роковой случай настиг меня, как Иакова, ангел, коснувшийся его в ночи и вывихнувший праотцу бедро, не в силах одолеть. Гемиплегия — давно подстерегавший паралич — свалила меня с коня. Тот после моего падения какое-то время попасся в сторонке, а потом и вовсе пропал. Я остался один у безлюдной тропы, где, скорее всего, по многу дней никто не проходит. Я не проклинал судьбу: проклятья перегорели, потеряв смысл. В моем положении они бы звучали едва ли не благодарностью — так благодарит жизнь счастливец, которого она с неизменной щедростью балует неисчерпаемыми дарами.
Земля подо мной, в стороне от дороги, была твердая, проваляться здесь я мог достаточно долго, а сдвинуться с места не хватало сил, и потому я принялся терпеливо рыхлить почву вокруг. Все вышло куда проще, чем думалось: твердая сверху, земля оказалась податливой внутри. Понемногу я устроился в чем-то вроде канавы — на вполне сносном ложе, худо-бедно приютившем тело в своем сыроватом тепле. Наступал вечер. Надежды и конь скрылись за горизонтом. Пала темная, непроглядная ночь. Такой я и ждал ее — жуткую, облепляющую своей чернотой, когда не различаешь уже ни земли, ни месяца, ни звезд. В эти первые ночи со мной был только ужас. Несчетные мили ужаса, отчаяния, воспоминаний! Нет, нет, все воспоминания — в прошлом! Не надо слез ни по себе, ни... Заслезилась редкая, неотвязная изморось. К утру я совсем врос в землю. С образцовым пылом и постоянством я пилюлю за пилюлей глотал опий, пока не погрузился в сон, предвестье смерти.
Странное это было состояние — полусон-полуявь, полусмерть-полужизнь. Тело то наливалось свинцом, то не чувствовалось вовсе. Жила одна голова.