— Пятнадцать.
— Враки!
Лысый у окна обернулся. Глаза его усмехались. В нем росло удовольствие от предвкушения наступающего мига — вот это удовольствие проявится, выйдет из подполья, — он знает цену сладостному мигу, который наступит еще до того, как он закурит сигарету. И все пятеро находящихся в комнате обменялись взглядами, выражающими то же самое. Часовой у дверей снова переступал с ноги на ногу.
— Не сойти с места, йа-сиди, пятнадцать! Не больше.
— Откуда ты знаешь, что не больше? — пытался следователь взять его врасплох — его вокруг пальца не обведешь.
— Больше нет.
— А если есть?
Что можно ответить на это?
— Больше нет.
Неизвестно, откуда возникло это молниеносное движение, быстрый удар. Захваченный врасплох пленник завопил скорее не от боли, а от неожиданности и завалился на стол. Это более походило на нечестную игру, чем на систему «выжимания сведений». Что-то не то. Не то.
— Теперь говори, и только правду!
— Йа-сиди, клянусь глазами своими, клянусь Аллахом: пятнадцать!
Парень у стены забеспокоился: вдруг кто-то поверит этой грубой лжи? В руках у него был тонкий прут. Он манипулировал им, подобно рыцарю, который извлекает меч из ножен, и, поиграв так, осторожно клал прут на стол.
Обстреливали вопросами. Один за другим. Без пауз. Удары следовали с большой легкостью и — хладнокровные, беззлобные, разве что все более ловкие. Ну, казалось бы, хватит уже, но нет, надо продолжать.
Хочет говорить правду — удар. Лжет человек — удар. Будет говорить правду (не верь!) — ударь, чтобы не лгал впредь. Ударь, ведь есть еще правда другая. Ударь, ибо он у твоих ног. Как отрясаемое дерево роняет перезрелые плоды, так трясение пленного рождает правду. Ясно, что таков он. Не уверен — не спорь, заставь капитулировать. Такой не будет воевать. Не церемонься: бей. И с тобой церемониться не будут. И кроме того: араб привычен к битью.
Так подошли к истории с оружием. Пункт важный, не терпящий промедления. Тут обязаны бить. Невозможно продвигаться вперед без того, чтобы не бить. Если обойти это, может пролиться еврейская кровь, кровь наших парней, этот пункт надо прояснить раз и навсегда. Опять и опять бились над этим и добились до того, что все так изгадилось и осточертело, и ничего не оставалось, как признать, что он лжет. Затем перешли к делу об укреплениях. Требовали описаний укрепления села. И тут пленный окончательно запутался и испытывал трудности в описании, абстракции, геометрии и математике, он закатал рукава, переминался с ноги на ногу, подпрыгивал, для вящей доказательности используя руки как циркули, повязка на глазах мешала, все было бестолково, бессмысленно, и становилось яснее, что все это сплошной клубок лжи.
— Ты — лгун! — сказал вконец измотанный следователь. — По глазам твоим вижу, что ты лгун! — замахал кулаком перед повязкой.
Дело не продвигалось. Было тоскливо, скучно. Надоело все. Запутались в этом бесконечном неповоротливом дознании. Никто уже не возбуждался, никто не проявлял горячности. Били без страсти. И каково же было удивление, когда по спине пленного прошелся свистящий прут — ударом чужим, режущим, как заведено по шаблону.
Ладно. Взялись за дело с пушками. Пленный доказывал, что нет ствола более длинного, чем длина руки от плеча до ладони. И он рубил левой ладонью по правому плечу и до половины правой ладони, как бы поясняя — отсюда досюда; рубил с жертвенной самоотдачей, чтобы уничтожить всяческое сомнение.
Вопросы были исчерпаны.
Часовой все переминался с ноги на ногу и поглядывал в пустоту дверного проема. Солнечные зайчики в сумраке грязной комнаты увеличивали беспокойство: осталось недолго ждать того мига, когда произойдет страшное, и не было другого выхода, только ждать приказа: бери этого мерзавца и кончай с ним!
— Ну, так. — Следователь откинулся на спинку стула, как бы желая передохнуть от всего этого дела, и, теряя терпение, носком сапога растер окурок.
— Я с ним покончу, — заявил лысый и щелкнул средним пальцем по сигарете.
— Он абсолютный тупица, — подвел итог один из командиров отделения.
— Он притворяется тупицей, — сказал второй.
— Необходимо держать с ним твердую линию, — сказал тот, у стены, недоволно искривив губы, — правду похерили.
Пленный почему-то ощутил облегчение, облизал свои толстые губы, протянул огрубевшую руку и сказал:
— Сигарету, йа-сиди?
Ясно, никто не обратил внимания на этого дурака.
И дурак этот, завернув руки за спину, задумался и замер так, дурак дураком, и вздохнул, обращаясь сам к себе: «Ай, йа-рав» («Ой, Господи, Боже мой»).