Ясно, ты его не отпустишь. Ясно. Красивые слова. Это даже не трусость. Хуже: содействие преступлению. Ты прячешься за «что поделать — приказ», хотя у тебя есть выход, и все зависит от тебя. Великий день. День бунта. Дать жизнь униженному человеку. Гордиться в душе своей. Поступать по любви своей, по правде своей.
Освободи.
Будь человеком.
Освободи.
Уже ясно, что ничего не произойдет. Чушь. Ясно, что ты уклонишься. Отведешь глаза. Ясно, что все потеряно. Жаль тебя, пленный, ничто тебе не поможет.
Ну, а все же? Вот сейчас. Здесь — один миг. Водитель, останови. Сходи, ай-Хасан. Ступай домой. Говори. Стой. Скажи. Вот сейчас. Это тот самый миг. Пожалуйста, ну в конце концов, чтоб не страдал потом долгие дни, стань, пожалуйста, человеком, тем, кем ты хотел стать.
Поле представляло собой цельный слиток золота, огромный и плоский. Десятки тысяч дунамов[226]
были как одна волшебная площадь, ни долин, ни холмов, ни подъемов, ни спусков, ни сел, ни деревьев — все было собрано в единый золотой слиток и расплющено в единую плоскость; над нею разбросаны облака червонного золота, мерцающего, трепетного, золотые облака, летящие в бесконечность, в ничто, и там, нигде (куда не подглядывают), в вечернем тумане, нисходящем на горы, есть иная, грызущая душу печаль того бессильного «кто знает», которое живет в душе жены пленного, личного, индивидуального «кто знает» и еще иного, общего «кто знает», которое и после заката солнца останется здесь, между нами, неразрешенным.(1949)
Перевел Ефрем Баух. // Пути ветра. 1993, Москва.
Моше Шамир (р. 1921)
Зеленый джип
(Глава из романа «Своими руками»)
Пер. Т. Дольжанская
Прошлой ночью они допоздна засиделись в кафе «Звук» на пригорке Маймонида, в этой берлоге, куда спускаешься, как в погреб. Он вышел на улицу — у ног лежал родной город; издалека откликалось море зимним недовольным ворчанием. Он вдохнул запах земли, напившейся вдоволь дождевой воды.
Это было в среду ночью. Он спустился обратно в кафе. Входишь в кафе — и на душе становится вроде полегче. Но тут же опять видишь, что ресторанное веселье — это просто дымный сумбур, откуда несется раздражающее тебя хриплое пение полуголой девицы и грохот, словно кто-то бьет посуду для забавы. А в сущности, здесь сошлись грустные люди. Или еще дезертиры — но ведь и у дезертиров своя грусть.
Сидишь — и хочется чего-то другого. Кто умеет — танцует, но все равно хочется чего-то другого. Только думать о том, что будет завтра рано утром, не хочет никто. Человек не думает о том, что придет само собой, неотвратимо, как солнце: человек думает только о том, чего надо добиваться своими силами. А то, что ждет его завтра рано утром, придет само, как восход солнца, и лучше не думать, не поддаваться тоске, как говорит она, его подруга.
Он гладит руки любимой, ее нежные щеки, ее мягкие волосы. Он танцует с ней, но он не умеет танцевать с равнодушной небрежностью, а без этого танец совсем не то. Они возвращаются к столу и сначала не заказывают, не замечая склонившегося к ним официанта; потом спохватываются, но уже некому принять заказ. Он думает: «Я так хочу всегда быть наедине с ней, только с ней. Зачем же я вожу ее в эти битком набитые нелепые берлоги, где только шум и обиды?»
Он пытается и здесь быть наедине с нею, с ее взглядом, с ее кулачками, зажатыми в его руке; нашептывает ей всякие вещи, договаривается о встрече в пятницу — дома, в тишине, в полном одиночестве. Пытается не слышать оглушающего шума, не видеть слепящего света, не вдыхать дыма, не замечать тесноты, не помнить и не думать. Но черные мысли подкрадываются снова. Ими в эти дни полна до краев тишина — и заглушает их только шум. В стране плохо, очень плохо, товарищи. Всюду беспорядок и путаница, никто не знает, что делать, никому невдомек, что творится сейчас и что еще предстоит в будущем. И поэтому люди идут в бой почти вслепую, с почти пустыми руками.
Только и остается, что подсесть к общему столу. Сюда понемногу стягиваются ребята; соседние столы пустуют. Сегодня Маккаби посчастливилось залучить сюда Старика[227]
, а тот умеет приветствовать людей по-своему: только взглянет, а кажется, словно он долго жал тебе руку. Время от времени необходимо бывать на людях, пусть даже в берлогах вроде этой — а может быть, вовсе не в необходимости дело, а в порыве, толкающем тебя вторгнуться в человеческую сутолоку и раствориться в ней. Он садится к столу Старика, греется в излучаемом им тепле, и рассказывает, и слушает. Здесь есть люди, которые делают свое дело в Галилее, и люди, спустившиеся ненадолго с иерусалимских гор; один рассказывает о Негеве, другой — о кораблях. Все еще приходят корабли[228], раз, а то и два, и даже три раза в неделю. Один прорвался в Тель-Авив, один — в Нагарию. Моряки с этих кораблей смотрят оторопело, они не в своей стихии. Но тут их любят и, как всегда, поднимают бокалы в их честь. Где Старик, там всегда поднимают бокалы.