«Сома бы какого-нибудь поймать. Стоять на носу, с острогой, у костра, в дыму и пламени — и целиться в какого-нибудь усатого урода. Иди акулу где-нибудь словить… У Тарховки, под самой дачей, большая такая. Марья Николаевна идет купаться, а чудовище тянет ее за ногу. Я в кожаной куртке, быстрый, морской, отважный, в брызгах нашей реки расшибаю голову хищнику…
Или кита бы словить. Жене на корсет. Жира на всю бы зиму хватило. Кожу Володе для ранца. Сидеть бы под Тарховкой на утлой сайманке и ждать за льдиной. Холодно, радостно, чисто. Под Сестрорецком северное сиянье. У соседних дач сонные белые медведи. А ты один между белых скал, в прохладе, весь белый… Или кашалота какого-нибудь на жерлицу поймать. Дельфины, может быть, бы клевали. Ихтиозавров бы на белый хлеб подловлял. Марья Николаевна бы русалкой была… «Рыбак младой с русалкой нежной»… Коварная женщина. Надует она меня или не надует?.. «А рыбака уж нет нигде., и только бороду седую мальчишки видели в воде»…»
Козодоев спал.
Серебряные уклейки насмешливо ныряли у лесы, и где-то на берегу, здесь, в траве, о чем-то важно, хлопотливо и задумчиво жужжал шмель.
А вечером, выспавшись, Козодоев стоял перед соседним рыбаком Василием и, держа его за пуговицу, ласково говорил:
— Пойми, исчезла из жизни поэзия очарования, удар рыцаря, смелый подсек окуня на крючке. Вы обезличили искусство, вы омануфактурили его, ввели массовое производство. Ваши сети — это фабрика, машина, бездушный штамп, товарное клеймо. В них нет поэзии, творчества. порыва. Они тупы, упрямы, прямолинейны. Пойми, есть сладость в сиденье лунной ночью, с чуткой дрожащей лесой, когда на крючке корчится издыхающий червяк и к поплавку близится важный, задумчивый окунь. Пойми, Василий, наши деды жили на дачах ярче, гуще мыслили, смелее любили. Они знали дрожь поплавка, непонятную, тайную грусть шилишпера, кольца миноги, плоское серебро ершей, моментально взлетавшее на воздух на упругой, взвившейся лесе. У них был риск, было единоборство, была игра, опьянение крови. Они ставили «Va banque» окуню, и темная Лета глотала их поплавки. Клюнет или нет?.. Ты изгнал из себя душу, Василий. В твоих мускулах расчет, холод, анализ. Ты продаешь фунтами, пудами, десятками. Стерлась индивидуальность окуня, подвижность яркой уклейки, раздумчивая важность сигов. Ты обезличил, стер, принизил искусство. Ты исковеркал русский пейзаж. Бывало, у речки, холма, у заворота. — у Левитана, Клевера, Шишкина, — Василий, сидел я, русский рыболов, и удил. Слышишь? Удил. Сними шляпу, когда я говорю это слово. Ты ввел мануфактуру. российско-американскую мануфактуру. Против Ницше ты выдвинул толпу, массу, стадо, мелкие ткани сетей. Ты изломал, стер удочку. Ты богохулец. Ты опрокинул Тургенева, который сидел у Малиновой Воды. На золоте заката, Василий, русский пейзаж всегда требовал, — слышишь, Василий? слышишь, черт возьми, оптовик? — требовал силуэта рыбака с тонкой, острой чертой удилища. Ты стер этот штрих. Ты плюнул на него. Жизнь без задумчивых ночей, без тихого трепета окуня, без личности, выявленной, познанной, пойманной истины одинокого угря, трепещущего на синем английском крючке фирмы Шеффильд и Монозсон. Понял?..
Жара спадала.
Василий стоял на пыльном шоссе и виновато смущенно мял в руках порыжевшую шляпу.
Сергей ГОРОДЕЦКИЙ
Домовой
Река жизни
Конь