Маленький, щуплый, заикающийся — он сидит в каких-го раззолоченных хоромах. Кругом малахит, штофные занавеси, саженные вазы. В гигантском кресле на львиных лапах с кожаной обивкой, тисненной золотыми орлами, в сереньком пиджачке и голубых манжетах Линоль (не требуют прачки — целлулоидировано — патент) сидит бывший фотограф-ретушер, а ныне, после Луначарского, «первое лицо в живописи» — Давид Штернберг. Сидит — и скучает. У Луначарского — полная приемная. У Штернберга — никого. За неимением дел он занимается на досуге… немного забытым в «Ротонде» русским языком.
— У меня болит нóга, — читает он вслух.
— Ногá, — поправляет приставленный к нему секретарь.
Штернберг обижается:
— Ви поправляйте настоящие ошибки, товарищ. А не придираетесь к пустякам. Нóга, ногá — ну какая разница!
Редких посетителей Шернберг занимает разговорами о парижской художественной жизни:
— Пикассо!.. Если только он заметит у вас там краску или интересный мотив — так кончено. Украл. У нас на Монпарнасе все художники его остерегаются. Если он придет — я так и говорил: погодите, господин Пикассо, — у меня не прибрано. И пока он ждет за дверью — все холсты переверну к стене. Так ему что! Такой нахал — перевернет обратно и все высмотрит. И если что ему понравится, так это уже не ваш мотив — это его мотив…
Но посетители у Штернберга редки. Похвастать секретарем и царским помещением, потолковать о Пикассо — не всегда удается. Посетители пока, минуя кабинет комиссара изобразительных искусств, осаждают приемную народного комиссара.
Кокетливая приемная — тоже кретон, пуфы и слоны — полна народу. Какая смесь одежд и лиц!.. Итальянец-скульптор, специалист по «ню» (преимущественно на шкуре льва или со змеей), принес проект памятника Лассалю.
Актриса из «Аквариума» — очень миловидная, кстати — хлопочет о переводе в Мариинский. Старуха княгиня с трясущейся седой головой держит свернутую трубкой жалобу на Совет, грабящий ее особняк. Тут же и председатель Совета — жуликоватый молодой человек в галифе, крутя ус, презрительно поглядывает на старуху: посмотрим, чья возьмет. Иероним Ясинский, первый из крупных русских писателей признавший большевиков. Саженный рост, седая грива, выражение лица — сплошное благородство. Очень импозантный старик. Для воспроизведения на открытках, на фоне серпа и молота, вполне заменяет Льва Толстого. Ну и эстеты, поэты, художники в возрасте от семнадцати до двадцати трех, все больше левых течений — ничевоки, всеки, ослиные хвосты, бубновые тузы. Теперь на их улице праздник: футуризм официально объявлен господствующим искусством. Что ж, в добрый час!
Собственно пролетариата почти не видно, если судить по платью. Впрочем, вот в углу два не то старших дворника, не то водочных сидельца, солидно переговариваются:
— Да, этто тебе не шутки. Этто тебе не вакса.
— Родной племянник, сестры сын. Все наше семейство от него отчуралось. Первое дело вор, второе дело — пьяница запойный, третье дело — хулиган. Родную мать только и не зарезал, что она прежде того от горя померла…
— Дда… Это тебе не шутки.
— …Лежит, бывало, на Лиговке, в дерьме, рожа расцарапана. на ногах опорки…
— Дда… Это тебе…
— …Теперь комиссар в нашем районе. Захожу к нему — все-таки племянник, сестры сын. Насчет муки и вообще. Сидит он, братцы мои, за ломберным столом, куртка на ем кожаная, новенькая, золотые зубы вставил. «Эй, — кричит, — подать мне мою машину. Еду в партейный комитет…»
— Это тебе не вакса. Многое случается. А сюда зашли по какому делу?
— Насчет стекол. Стекла выбитые подрядились в Зимнем вставлять. А вы?
— За разрешением. На рояль. Рояль у нас в доме с самой войны в подвале стоит. Немецкий. Зря стоит. Домовый комитет постановил распилить на дрова. Ан — нельзя без Луначарского. За разрешением и пришел. Думаете. выдаст?
— Выдаст. Он. говорят, добрый…
…В общем, просителей человек пятьдесят. Секретарь Луначарскаго — молодой человек, бледный, томный, с челкой на лбу, с подведенными глазами и сиреневым галстуком папильоном. Он — эстет неопределенной профессии. Лицо его давно примелькалось всем посетителям «Вены», «Бродячей собаки», разных концертов и вернисажей. Он уже лет десять толчется в петербургской богеме. Все его знают в лицо, никто не знает толком ни кто он, ни как его фамилия.
Женоподобный и завитой, секретарь не помнит зла. Не помнит небрежно протянутых двух пальцев, невежливо недослушанных излияний, не отвеченных поклонов на улице. Нет — «власть» не вскружила ему голову.
На любезные улыбки тех, кто вчера еще отворачивался от него, он отвечает сияющей готовностью сделать все от него зависящее для старых приятелей. Таких оказалось вдруг множество.
На густо напудренном лице товарища секретаря играет смесь томности, растерянности, удовольствия. Грациозным жестом он откидывает портьеру, отделяющую будуар-приемную от будуара народного комиссара. Из толпы просителей новоиспеченные друзья делали ему знаки — меня… меня. Секретарь на минуту задумывается: как бы провести приятелей вне очереди, не вызвав неудовольствия остальных? AI Придумал.