— Я же говорила: возьмите постель. Вон мокрый весь! Разве ж это дело — сидя спать…
Обрывок
Жизнь Пырха началась нелепо и неожиданно — собственно, как и миллионы прочих русских жизней.
Пырх вцепился в пуговку внутри Любаниного живота ранним утром. Случилось это в станционном буфете.
Командировочный мужичонка, покряхтывая, застегнул брюки и провез по столу десятирублевкой.
— Как звать-то тебя, комсомолка? — шлепнув распластанную девушку по пояснице, спросил.
— А зовуткой, — окрысилась Любаня, одергивая платье.
Мужчина вразвалку ушел. Шлепнулась на пол тень от мятого пиджака и мигом пропала. За дохлой пальмой смеялись свиные глазки буфетчицы.
Скользкой походкой Любаня двинулась к выходу.
— Эй, ты! — пронзительно крикнула буфетчица, выплывая из своего укрытия. — Нету у нас таких порядков, чтобы на столе! Не ресторан, чай! Вытирай за тобой, паскудой! Скоро пассажиры кушать придут! Ах ты, шелупонь стокопеечная!..
Любаня выбежала из мутно-стеклянных дверей и оглянулась. Буфетчица, вывалив груди на стол, примерялась к Любаниному интересному положению. Шатался столик. На оплывшем стеариновом лице буфетчицы было написано искреннее недоумение.
Пока Пырх делился на клетки, складываясь в крохотного розового червячка, у Любаши было много хлопот. Благодаря этим хлопотам Пырх, собственно, и выжил.
Урал. Зауралье. И дальше ходят поезда.
— Ори, дура! Ори!
— Мамочки мои! Ма-моч-ки!
— Ори, ну!
Пеленка щекочет щеку. Мрут россияне, как осенние мухи.
Пупок отвалился. Светится розовое. Бабка Ильинишна из пятой квартиры третьи сутки лежит в инсульте.
Ножки с перетяжками-ниточками шлепают по линолеуму. Под Кандагаром полег взвод мотострелков.
— Пырх, скажи, как называется столица нашей Родины?
— Кемерово.
— Почему?
— Там мамка тятьку восьмой год ищет.
— Пырх, кто такой часовой?
— Это сознательный человек с ружьем.
— Гм, а кто это сказал?
— Ленин.
— Три наряда вне очереди.
— Почему — три? Он это еще до Мавзолея сказал.
— Пырх, ты зачем водку не пьешь?
— У меня от нее воспоминания.
Любаня померла от воспаления легких 16 мая 2001 года, в деревне Челки Буденновского района Смоленской области.
— Пырх, ты на работу почему не вышел?
— Так мать поминал…
— Она ж два года как померла!
— Так мать…
Пырх стоит на мостовой и смотрит на красивое многоэтажное здание. Банк «Счастье» лопнул вчера.
Пырх красит стены в бывшей коммуналке. Питеру — триста.
Хмельной Пырх плачет навзрыд. Американский фильм под названием «Английский пациент».
У Пырха болит ухо. Он глубже натягивает ушанку и вгрызается ломом в вечную коммунальную мерзлоту перед парадным дома номер 33, улица Крылатские Холмы — само собой разумеется, Москва.
Почему, собственно, роман ложится в такую дурацкую формочку, будто он не роман, а кекс?
И когда она кончится — Россия?
Тургенев.
Никогда она не кончится.
Солженицын.
Плохие рассказы нужно обязательно кому-нибудь посвящать. Итак…
А может быть, это самое что ни на есть сольное одиночество?
Светлана Заготова
/Донецк/
Пространство любви
— Солнце взошло в моей душе, — сообщила я мужу и поцеловала его в шею горячими губами. Он тут же зажмурился:
— Ну, взошло — и ладно. Зачем же так раскаляться и предательски светить всем, кто ждет дождя. Разве это гуманно? Вот ты сияешь, а они все вянут да сохнут.
«И правда», — подумала я.
— Солнышко… — он осторожно, едва касаясь, обнял меня, — ты слишком активна.
Я промолчала, но некоторые мои лучи преломились и осветили незнакомую сторону чужой мне жизни. Он заметил это:
— Ну-ка, повернись, ай-ай-ай, глянь-ка, да на тебе пятна, чиститься пора.
Оставшиеся мои лучи поменяли спектр. Он и это заметил:
— Людям больно от тебя. Посмотри, все в защитных очках ходят.
Я отвернулась и закатилась за горизонт.
— Людям сухо от тебя, слышишь, людям хочется влажных отношений.
И плюнул.
А в природе все гармонично: ночь обрушилась на наш дом, потом роса выпала — сыро стало в душе — новый виток жизни пошел, в эмбрион скрутился. Потом дни полетели, недели. Смотрю, муж опять дом обыскивает:
— Любовь-то где?
— Я отдала ее на время соседке, она ей как раз.
— Ну что ж, я тогда пошел?
— С Богом.
И стало хорошо.
Муж всегда любил не меня. Вернее, меня, но другую. А так легче. Та, другая, — идеал. Вот проявилась во мне черточка этого идеала — податливость, муж ухватился за нее и давай расширять внутри себя. А то, что следом за этой черточкой потянулась чертовщинка, он не заметил или не захотел сообщить мне, — чтобы я не заметила, что он заметил. И вот он стал развивать мою податливость, а я свою чертовщинку. И я стала большой, и он стал большим, и мы стали потихоньку отодвигаться друг от друга. Он к стене, а я к воздуху. А потом мы купили большую кровать, чтобы случайно не зацепить друг друга и не обидеть.
И стало хорошо.
Я все равно поеду. Это не я не видела мир, а мир не видел меня, и я должна показать ему свое лицо.